В картине «Мы из Кронштадта» происходило все то, что потом случалось увидеть собственными глазами. С ума сойти, прямо из кино — в бой! И что там, что тут — одинаково. Да, не с той ноги я ступил на пароход в Гаване!

Когда наконец улеглась первая суматоха и наладился маломальский порядок, стали организовывать дивизии. К тому времени вся Испания дралась. В галисийских провинциях было поспокойнее. А повсюду бушевало пламя, особенно в Астурии и Каталонии. Я попал в одиннадцатую дивизию, и нам пришлось защищать позиции под Вильяверде, возле мастерских «Эускальдуна», где делали рельсы и ремонтировали вагоны. Там мы пробыли с месяц. Подошла зима, да с такими холодами, что все промерзали до костей. Я прятался в сторожке возле штаба, куда имели право заходить только шофер или связные. Бои были тяжелые, затяжные, но нам удалось одержать победу. Иногда местные крестьяне подвозили на мулах воду или вино, а из съестного — ничего. У нас желудки сводило от голода, Вот тут кому-то пришло на ум убить кота. С голодухи, решили, все сойдет. Ну, кота, значит, убили и вытащили на улицу — выветрить. Кошачье мясо вкусное, но если его не выветрить, останется противный дух. Мы положили кота на крышу сторожки, и к утру он у нас закоченел, будто ночь пролежал в морозильнике. Съесть кота собрались в полдень, только с каким-нибудь приварком. Я сам пошел искать картошку, чтобы не говорили — вот, мол, целый день лежит в своей машине и поплевывает. Будь проклят тот час, когда я добровольно вызвался идти за картошкой. По дороге на огород — он был в шестидесяти метрах от нашей сторожки — я вдруг попал в густой туман, который закрыл от меня все на свете. Помню, копал картофель огромным заступом, а когда распрямился — тумана как не бывало. И вот тут меня засек вражеский пулеметчик, который сидел на самом верху башенки, в каких-нибудь трехстах метрах от этого огорода. Вражеская линия огня и наша сторожка находились почти друг против друга. А я, осел, из-за этой картошки двинулся прямо навстречу врагу… Стою растерянный, и вдруг возле меня начали отскакивать комочки земли, даже глаза запорошило. Потом слышу пулеметную очередь, но как бы издалека. Меня землей обсыпает и обсыпает, рядом луночки одна за другой. Глянул назад — вижу башенку. Тут я наконец сообразил и упал лицом на горку картофеля. Должно, вспомнил в ту минуту святого Роха, потому что сумел доползти до речки. Нырнул в нее и поплыл чуть не под водой, не знаю уж, чем дышал. Весь закоченевший добрался до штаба. Потом меня прихватил такой кашель, от какого я всю жизнь не могу отделаться. Надо мной все смеялись:

— Ну, Мануэль, а где же картошка?

— Пошли вы подальше со своей картошкой!

Чудом спасся. А кота все равно не съели, он задубел и сделался деревянный.

Мелкий дождик хуже ливня. Сыплет на волосы и голову студит. Этот дождик да кашель замучили меня. Не знаю, как грудь не смерзлась. Когда мы обороняли реку Харама — это было в феврале, — холод стоял нестерпимый. Я и лицо поморозил, и уши. Плюнул, что надо мной все смеются, и ходил, повязав голову полотенцем. Многие шутили — вон как «окубинился». А оно и правда… Больше всего тосковал по солнцу, по теплу.

— Слушай, может, ты и впрямь кубинец?

— С чего ты такой мерзляк?

— А я и есть почти кубинец. И мерзляком был с самого детства. Что тут такого?

На войне первое дело — держаться вместе. Вести себя по-товарищески, иначе пропадешь, как в тюрьме. Пусть над тобой пошутят, прозвище придумают — ничего! На войне надо уметь ждать и терпеть. А потерял терпение — лучше себе пулю в лоб. Многие потеряли терпение в битве на Хараме. Нашлись и такие, кто перешел к врагу, какую-то выгоду искали или из трусости. На войне человек понимает цену жизни. Я думал, в молодости испытал все с лихвой, но, когда попал на войну, сообразил, что раньше был сосунком. Тяжелее Харамы не помню ничего. Вот где республиканцы показали свою храбрость! Врагу, чтобы окружить Мадрид, надо было пересечь реку по мосту шоссейной дороги — она идет из Валенсии. Потому там и дрались так жестоко. Мы быстро получили подкрепление от русских — танки и артиллерию — и почувствовали себя увереннее. Бились насмерть, потеряли много народу, но остановили врага. Я думаю, на Хараме наша дивизия понесла самые большие потери. Первыми нас бомбили «павлины» — так мы окрестили четырехмоторные итальянские бомбардировщики. Им тоже не поздоровилось, но дело в том, что русские зенитки стреляли шрапнелью по четырем целям сразу и потому не могли сбивать самолеты так, как это делали немецкие зенитчики. Эти били в одну цель, без промаха. Заметят наш самолет, возьмут его под прицел и бьют прямо в мотор. «Курносые» — как прозвали наши истребители — падали, точно оловянные солдатики, от выстрелов немецких зениток. Хуже нет смотреть на эти костры в небе. В таком огне и грохоте недолго ума лишиться. Не знаю, может, пехотинцы не успели всего этого пережить — они заняты своим, то один приказ выполняют, то другой, все время в движении. А я-то всегда возле Лопеса Иглесиаса. Видел все, что творилось на Хараме, слышал, как майор, надрывая горло, выкрикивал приказы. Я — рядом с ним, за рулем, мне главное не съехать в кювет, не застрять в речонке. Словом, моя работа — шоферская. Лопеса Иглесиаса быстро повысили за боевые заслуги, и он меня сделал своим ординарцем. Доверял мне полностью, говорил все в открытую и когда злился, и когда нас били. Обхватит руками колени и рычит:

— Пропади все пропадом!

На Хараме было тяжко, честное слово. Жизнь висела на волоске. Я, к примеру, донесения возил сам. Иногда мне давали связного, но редко. Возить донесения было очень опасно. Машина у Иглесиаса огромная, марки «крайслер». Мы смеялись, что туда целый полк влезет. «Крайслер» принадлежал раньше знаменитой испанской актрисе Марии Фернанде Ладрон де Гевара. Она бросила машину в Мадриде, и ее передали в пользование Лопесу Иглесиасу. На этом «крайслере» я проездил всю войну. Даже во Францию на нем въехал. Сильная машина, только глотала прорву бензина. Мосты проскакивали быстро, но под ее тяжестью они начинали дрожать. Бойцы как увидят, что моя машина покачивается, точно человек на подвесном мостике, — все до одного отказываются ехать со мной связными. Чаще я выполнял разные поручения в одиночку. Если бы упал в речку — верная смерть. Но война есть война. Скажешь «нет» — назовут тебя дерьмаком. Я никогда не отказывался, потому Иглесиас ко мне с доверием. Однажды он отозвал меня в сторонку и говорит:

— Я думаю, здесь мы проиграем, Мануэль, а в Мадрид врага не допустим.

Так оно и было. Мы проиграли, но зато и врага приостановили. Когда сражение на Хараме закончилось, нас поставили на отдых. И в один из этих дней Иглесиас сказал:

— Поздравляю тебя, Мануэль! Даже Хоакин Родригес знает, сколько ты для нас сделал.

Родригес был командиром одиннадцатой дивизии.

То, что на этой войне не в игрушки играли, я знаю получше многих. После Харамы пришел черед Брунете. Бог ты мой, что там было! С землей сровняли этот Брунете. Мы его взяли с ходу. Штаб развернули возле оливковой рощи неподалеку от городка. Машины и зенитки закрыли ветками олив. Ручные гранаты я сунул в багажник. Машину поставил совсем рядом со штабом, около машин Энрике Листера и Сантьяго Альвареса, нашего комиссара. В Брунете погиб кубинец Альберто Санчес — командир первой бригады одиннадцатой дивизии. Он был совсем молодой. Лет двадцати трех — двадцати четырех. Помню, это случилось летом в тридцать седьмом. Я его лично знал — меня с ним познакомили однажды. Высокий, светлоглазый, очень симпатичный, одним словом — кубинец. Он мне и сказал:

— Ба! Выходит, с Кубы добрался до нашей дивизии!

Я вспыхнул, но все-таки рассмеялся. На войне надо ценить шутку, зря не обижаться. Мы поговорили про Гавану, про то, про се. Он, можно сказать, не слезал со своего огромного серого коня. На этом коне его и убили. А случилось все так.

Брунете был очень важным стратегическим пунктом, и враг задумал его отбить, особенно после потери Ла-Пренды. Он бросил против нас итальянские и немецкие самолеты. «Савои» и «мессершмитты» закидали бомбами наши позиции. Бригады дрогнули и стали отступать кто как. В общем, мы снова потеряли Брунете. И вот тот кубинец Альберто Санчес, смельчак, каких мало, попытался остановить бегущих и вернуть в бой. Те, что были рядом с ним, тоже стали загораживать дорогу. Они хотели отстоять Брунете. Санчес крутился из стороны в сторону на коне, совсем отчаялся — видит, что бригады нет, люди бегут кто куда, кричат не своим голосом. Словом, зря старался. В штабе после донесений начались споры, никто не знал, что делать. Я от своей машины ни на шаг, пытаюсь замаскировать ее получше. Поднял голову, а в небе немецкий самолет-разведчик. Он заметил домик связных, где у нас все боеприпасы, и стал описывать над ним круги. А потом спикировал и сбросил бомбу метров со ста над землей. Бомба упала прямо в домик, и после взрыва образовалась такая воронка, куда бы стало огромное здание. Все погибли — и связные и бойцы. Начал рваться динамит. Я кинулся бежать и залег в неглубокой канаве. Прижался к земле и лежу. Когда вылез оттуда, наверно, был будто ненормальный. Как увидел, что стряслось, самому захотелось умереть. Шесть моих товарищей поубивало. Нетронутым остался только дом, где был расположен наш штаб, вот так. Я туда пришел весь мокрый, вымазанный в глине и глухой. После того взрыва стал туговат на ухо. Рвались ручные гранаты, шрапнель. Альберто Санчеса убило возле командного пункта. Я не пошел на него смотреть, но издали видел коня: он опрокинулся навзничь, брюхо вспорото, и кишки наружу.

Мы, кто остался в живых, снимали с убитых сапоги и подбирали оружие. Идешь, и глаза страшатся смотреть: у кого голова размозженная, у кого тело пополам разорвано, а где и вовсе валяются куски человечьи. У многих руки висели на клочке кожи. Тяжелораненые на крик просили помощи, воды. Главное — воды. Раненые всегда просят пить.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: