На Габриэля внезапно нашло неистовое желание двигаться, выйти из дома, прервать — и надолго — свое заточение в этом закутке, где его существование сводилось к мыслям о прошлом, которые, к сожалению, не всегда были приятными. Он находился здесь по своей оплошности или даже серьезной ошибке, сидел, испытывая ненависть к этому зеркалу в шифоньере, натыкаясь взглядом все на те же шторы и стены, ощущая, как белье на нем пропитывается потом, терзаясь от потребности ходить, двигаться. И в эту минуту он неожиданно почувствовал трепет в паху, весть потаенного, неосуществимого желания, немилосердно его снедавшего, означавшего, что он еще жив, что в нем еще жив мужчина… Отчаяние овладело им, вспомнилась женщина. Он попытался отогнать эти мысли, не прислушиваться к себе, чтобы лучше слышать шумы внешнего мира: в доме ни звука — казалось, никого нет. Она-то, наверно, вышла из дому, а зачем — он не мог понять. Габриэль с усилием встал и, в темноте, стараясь не наткнуться на мебель, ничего не видя, руководствуясь инстинктом, приложил ухо к стене. Совсем недавно она приходила, принесла еду, и оба они, стараясь не шуметь, чтобы не выдать секрет его убежища, каким-то образом очутились на середине комнаты; все еще не привыкнув к постоянной темноте, они, по обыкновению, разговаривали преувеличенно тихо, удивляясь, как это до сих пор не разбили какой-нибудь кувшин, не наткнулись на стол или на стул. Габриэль предавался мыслям — но также отгонял их — о том, какова она под своим кимоно из шифона, и оба вздрагивали от резких гудков сирены или от визга тормозов. «Да я так вовсе ослепну», — подумал Габриэль, привычно нащупывая края высокого супружеского ложа, с непременными фигурками херувимов и цветами апельсинового дерева; холодное шершавое железо, окаймленное медью, крашеной и тусклой, как эта ночь, как это окно, в мутном стекле которого, глядящем на угол улицы, рисовалась перед ним убогая панорама — отражение окна в патио, само патио, бар, грязная улица…

1956

— Скажите, здесь живет Хайме Комельяс?

Женщина пристально посмотрела на него, но ничего не ответила. Она была такой же хорошенькой, как в день свадьбы, когда Хайме познакомил их.

— Вы — Габриэль Дуарте?.. Да, да, Хайме дома. Ждет вас. Заходите же, заходите. Мы с вами познакомились в день свадьбы, помните? Нет, не думайте, что у меня такая хорошая память, просто я видела вашу фотографию, Хайме ее хранит.

Хайме никогда не говорил с ним о Луисе. «Он — ревнивец, хотя старается не подать виду, — думал Габриэль, — наверно, потому и помалкивает о том, какая у него красивая жена».

— Благодарю вас.

— А, это ты? Чудесно, погоди минутку.

Хайме как раз одевался, причем своим туалетом он занимался весьма основательно. Габриэлю показалось, что Хайме в смокинге как-то неудобно.

— Знаешь, это вроде смирительной рубахи. Я его надеваю только на всякие там soarés[5] и kermesses[6], потому никак и не привыкну. Предпочитаю нашу гуаяберу[7] — что ни говори, для такого климата это идеальная одежда. Ты как считаешь? Нам бы уже давно пора сменить эту штуковину на гуаяберу… Ах, черт! Куда я подевал ключи? Прости, я страшно рассеянный.

Хайме пошарил в карманах, потом, торопясь или только делая вид, порылся в ящиках комода.

— Куда же я их засунул? — размышлял он вслух, как обычно делают все.

Жены его не было видно.

Они вышли и сели в «форд», который уже стоял возле гаража.

— Ну, как ты ее находишь?

— Кого?

— Да Луису, дружище, мою жену. — Хайме смотрел на него с многозначительной улыбкой. — Ну-ну, не подумай ничего такого, она, знаешь, разведенная, но я женился на ней, хотя у нее был ребенок от первого брака. Что ты сказал?

— Ничего. Она мне понравилась. А что, по-твоему, я должен сказать?

— Черт побери, старик! И это все? Мы с нею прожили уже три года, и никогда у нас не было ни малейшей размолвки. Но нет, ты хорошо ее рассмотрел?

Габриэль усмехнулся. Он знал, что это одна из любимых тем Хайме. В таких разговорах Хайме всегда казался ему человеком чрезвычайно легкомысленным, но он этого ни разу не высказал. Хайме любил поболтать на «мужские» темы за стаканом вина, в сугубо мужской компании. То было такое же пустое времяпровождение, как решать кроссворды или гадать — вроде бы дразнить судьбу, — получишь ли субботнюю премию. Способ помешать времени проходить уж вовсе напрасно.

— Знаешь, у нее не тот тип, который мне нравится, но в ней есть что-то такое, чего нет в других женщинах. Смеешься? Ну да, ты, наверно, уже слышал от меня все это. Но я говорю искрение. Она — моя законная жена. — И он глянул на отражение Габриэля в зеркале, чтобы убедиться, какое впечатление произвели его слова. — Черт побери, старик, да ты сегодня будто замороженный. Так ничего и не скажешь? Ну, что за человек! Если ты не намерен рот раскрывать, зачем же было соглашаться пойти со мной на вечер? Ведь там будет словесный марафон — остроты, шутки, прибаутки, колкости, сплетни. Ты же знаешь, это главное на таких вечеринках.

Мимо них проносились «бьюики» и «кадиллаки». Нищий в галерее собирал свое тряпье; на углу спорили трое мальчишек — два продавца газет и один чистильщик обуви. Они проехали по улице без фонарей, где находилась старая лавка, прямая наследница испанских лавчонок, упорно не желавших исчезнуть, вся погруженная в полутьму, грязная, с деревянными столбами, выкрашенными темной краской. Чтобы хоть что-нибудь сказать, Габриэль спросил у Хайме, который час.

— Восемь, — ответил Хайме, понимая, что и отвечать-то незачем.

Прежде чем въехать в туннель перед Кинта-Авенида, они миновали узкую улочку, и Габриэль увидел выходивших из бара пьяных солдат. Слышалась крикливая музыка автомата, модное болеро, вульгарное и вместе с тем трогательное.

— Картинки нашего времени, — сказал Хайме, проследив за взглядом Габриэля и цитируя название рубрики популярного журнала.

У выхода из туннеля они заметили патрульную полицейскую машину, и, когда приблизились к ней, им посигналили.

— Куда направляетесь? — спросил полицейский. Это был мужчина среднего роста, скорее худощавый, но с намечающимся брюшком, длинными височками и щегольскими усиками. Он похлопывал дубинкой по гетрам, держа левую руку на молнии кожаной куртки.

— Мы едем на вечер в «Кантри клаб», — сказал Хайме, старательно произнося английские слова, — английский он учил по пластинкам, но считал свое произношение образцовым, и это почему-то доставляло ему большое удовольствие.

Полицейский окинул его беглым и в то же время испытующим взглядом:

— Ладно. Можете ехать. Но смотрите, не очень-то разгуливайтесь, понятно? Сейчас не время. Договорились?

— Какое свинство! — сказал Хайме, когда они уже были далеко и мчались по шоссе. — Что о себе воображают эти субчики? Будто они — хозяева страны? — И он, достав левой рукой платок, вытер пот со лба.

— Ну, чего уж так возмущаться? — возразил Габриэль. — Ведь нам даже не предложили выйти из машины. Не обыскали. Ничего страшного.

— А это потому, что я сказал, что мы едем в «Кантри». Они знают, что люди из высшего общества в большинстве за Батисту.

— Может быть. В последнее время они стали очень подозрительны. Теряют уверенность. Ты не замечаешь?

— Но они чувствуют поддержку армии, потому и обнаглели.

— Да, ты прав… Значит, ты, Хайме, улетаешь завтра в Нью-Йорк?

— Первым ночным рейсом «Пан-Америкен».

— Будешь там играть?

— С чего ты взял? Ты прекрасно знаешь, что у меня нет страсти к игре. К тому же у нас тут отличные казино — в гостинице «Хилтон», в «Ривьере», в «Капри»… там и гангстеры прямо киношные, и все прочее. Но меня игра не привлекает. Я человек особый, мной не владеет атавистическая страсть к игре. Только один раз купил я несколько лотерейных билетов, на том и кончилось.

— Ну, понятно. Ты в деньгах не нуждаешься. Теперь у тебя их куча.

Хайме убавил скорость. Посмотрел на Габриэля.

— Не надо преувеличивать. Какая там куча. Ты же знаешь, мои деньги — честно заработанные, никаких синекур или чего-то такого. Я у правительства и гроша не беру.

Габриэль смолчал, хотя на языке у него вертелось: «Так-то оно так, но это все едино. Ты у правительства ничего не берешь, однако ты во всех смыслах тоже настоящий эксплуататор. Подумай о тысячах несчастных, которые ложатся и встают с одной лишь надеждой разжиться хоть чем-нибудь, хоть несколькими песо. Я понимаю: твое разочарование вызвано пресыщенностью, излишествами». Но ничего этого он не сказал.

— А ты как? Как твои дела? Скажи, Габриэль, с Барбарой у тебя серьезно? Ты можешь быть спокоен, мой мальчик, она славная женщина. Ее отец… Знаю, знаю, ты не любишь, чтобы тебе говорили о старике, но сам подумай, ты молод, тебе надо устроиться и все прочее. Чего же лучше, чем дочь человека солидного, военного? Гляди, вон твой будущий свояк, Боб Оласабаль, с твоей будущей свояченицей, Трини.

Габриэль увидел Трини Гальван, стоявшую у самого входа в «Кантри» с комически вызывающим видом позирующей модели. Она вела себя не так, как окружавшие ее женщины: выставляла напоказ платье, выписанное из Парижа или Нью-Йорка, с великолепной непринужденностью. Это была ее особенность. Когда они вышли из машины, Трини помахала им рукой.

— Барбара не приедет, — сказала Трини Габриэлю. И, подойдя ближе: — Но мне она открыла один секрет: она тебя любит, и если ты хочешь ее увидеть, ты должен потом приехать к ней домой. Понимаешь, глупенький, у нее теперь очень много дел. Ясно?

Исполнив свою миссию, Трини удалилась, не оглядываясь.

— Ну, не говорил ли я тебе? Похоже, свадьба вот-вот! — заметил Хайме, отвечая на приветствия и рукопожатия.

— Это извечный спор, — рассуждал доктор Гаспар Уррутиа с импровизированной кафедры напротив бара. — Куба во времена колонизации была для испанцев «всегда верной», для проходимцев времени Республики она — «жемчужина Карибского моря», а для самых развращенных умов — «американский Париж», если угодно. Но для североамериканцев Куба в течение долгого времени была лишь «несозревшим плодом». И когда оказалось, что он созрел, — бац! — они и наложили на нас лапу, так я думаю. Но историю эту надо долго рассказывать, в ней много всяких закавык.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: