В Павлограде Сергеев-Ценский услышал о трагедии Порт-Артура и Цусимы. Писатель, чуткий к вопросам современности, противник империалистических боен, откликнулся на это событие рассказом «Убийство». Он в своем творчестве характеризует войну, как бессмысленное убийство. Правда, несколько раньше отдельные нотки прозвучали в «Батеньке», первом «военном» произведении крупнейшего военного романиста. «Батенька» вносил отрезвляющую струю в хмельную, тупую атмосферу царской армии, заставлял задуматься не только солдат, но и. офицеров, прежде чем, повинуясь слепой команде «свыше», стрелять в своих отцов и братьев — рабочих и крестьян. И надо ж было так случиться, что автор «Батеньки», ненавистный верноподданному офицерству, вскоре после событий на Дальнем Востоке был призван в ополчение и через некоторое время сам оказался в положении «батеньки». Судьба подшутила над ним, но Сергей Николаевич принял ее вызов с достоинством.
Сначала «зауряд-прапорщик» Сергеев служил в Херсоне: это было в конце 1904 года. Трудно досталась ему служба. Он не нашел, да и не мог найти общего языка со своими однополчанами-офицерами. Жизнь их была пуста и нелепа; дни бессмысленной муштры в казармах, на плацу и в поле сменялись вечерами за картами и вином. От постоянных кутежей, от скуки и душевной пустоты господа офицеры придумывали себе различные «душещипательные» развлечения, вроде «кукушки», мастерски изображенной Ценским в романе «Бабаев».
«В офицерском собрании играли в «дурака с Наполеоном». Было четырнадцать рангов дурака, пять колен Наполеона и Наполеон. Играла канцелярия полка: заведующий хозяйством, казначей, два адъютанта. Нужно было двадцать раз оставить дураком кого-нибудь одного. Этот один становился Наполеоном. Сделать это было трудно: начали играть в сентябре, теперь шел декабрь — не могли кончить.
В соседней комнате играли в макао. Игра была шумная, злобная, радостная. Много курили и пили пива, противно бросали на стол деньги, ругались».
Сергей Николаевич не пил, в карты не играл, не бил солдат, и потому в полку офицеры глядели на него косо. Эта подозрительность и отчужденность между ним и офицерами полка укрепилась после того, как обнаружилось, что «ученый» прапорщик занимается сочинительством.
В полку служили бабаевы, которым нередко приходилось поступать со своими подразделениями в распоряжение Дерябиных, учинять расправы над бастующими рабочими и восставшими йротив произвола помещиков крестьянами. Сергей Николаевич хорошо изучил и бабаевых и дерябиных. В его душе рождалась ненависть к армии, в которой он разглядел слепое оружие в руках тиранов. Армия — ее рядовой состав — состояла из народа, но она была чужда и ненавистна народу, поднимавшемуся на борьбу с угнетателями. Ценский презирал тех офицеров, которые издевались, глумились над нижними чинами и унижали их человеческое достоинство. Дерябины вызывали в его душе негодование. Между приставом Дерябиным и армейским капитаном Абрамовым он не видел никакой разницы: оба в его глазах были садисты и выродки.
Воинская дисциплина, субординация, бессмысленная муштра — все это тяготило новоиспеченного «прапорщика из учителей» Сергеева.
Сергей Николаевич служил в роте грубого и жестокого капитана Андреева. Именно с ним и произошла у Сергеева-Ценского крупная стычка, из-за которой Сергей Николаевич должен был покинуть Очаковский полк, стоявший в то время в Херсоне. Эпизод этот подробно описан в повести «Пристав Дерябин» и в романе «Зауряд-полк». В письме к А. Г. Горнфельду Сергей Николаевич писал: «Вы мне говорили, что Дерябин не живой, а между тем это я сам выслушивал Дерябина, когда был прапорщиком и был назначен в помощь полиции, и как раз это я кричал на своего ротного в строю: «Капитан! Как вы смеете бить солдат!» И все произошло так, как я описал. (За это преступление против дисциплины меня перевели в другой полк.) Это было в Херсоне в 1904 году. Настоящая фамилия Дерябина — Безсонов, а капитан Абрамов — Андреев (Очаковский полк)».
Эти строки, относящиеся, надо полагать, к 1914 году (в письме год не указан, помещены лишь день и месяц — 10 апреля), проливают свет на многое. Ценский признается, что у него за литературным персонажем стоит прототип, очень близкий к персонажу.
Командование Очаковского полка нашло предлог отделаться от прапорщика Сергеева. Впрочем, мера наказания не огорчила прапорщика. Наоборот, сообщение о том, что его переводят в 51-й Литовский полк, расквартированный в Симферополе, обрадовало Сергея Николаевича. Наконец-то он увидит юг — и море и горы…
В Крым Сергеев-Ценский прибыл в апреле 1905 года. Цвела земля, обжигающе полыхали маки в долинах, сочно пенились сады. А он, доложив начальству о прибытии и получив назначение взводным в 15-ю роту, тут же попросил двое суток отпуска. Не терпелось повидаться с морем.
Из Симферополя выехали рано утром. Лошади легко шли по просохшей дороге. Извозчик попался разговорчивый, охотно выполнял «по совместительству» обязанности гида, говорил татарские названия деревень, сообщал о последних новостях, о ценах на землю, о погоде на Южном берегу, о недавнем шторме в семь баллов. Когда подъезжали к перевалу, он показал кнутовищем на лысую скалистую гору по правой руке, торчащую среди молодой зелени, и пояснил:
— А это, господин, гора высоченная, Чертов Даг зовется. Вроде английской собаки.
Сергей Николаевич рассмеялся и, щуря от солнца глаза, начал всматриваться в величественные очертания знаменитого Чатыр-Дага. Его покоряла торжественность гор, чистота воздуха, мягкая и нешумная прохлада леса, могучая стройность столетних тополей, выстроившихся в караул вдоль дороги, неумолчный говорок бурной речки, бегущей с гор. И было во всем этом что-то родное, давно знакомое по Лермонтову и Пушкину, долгожданное…
Перевал открыл новые красоты Крымских гор. И стало еще теплей, пахнуло другим воздухом, незнакомым, но приятным; впереди и над головой струилось необыкновенно чистое голубое небо; солнце заполнило все вокруг, озорное, разбросавшее золотые блестки по-южному щедрой рукой. Слева сиреневой громадой, укутанной в розоватое марево, млела на солнце двурогая гора Екатерина — так назвал гору князь Потемкин.
Наконец на горизонте блеснуло море. Оно было видно верст за семь. Спуск после перевала был круче подъема; море то исчезало, то снова появлялось, далекое и манящее.
В Алушту приехали в полдень. Сергей Николаевич спустился к самой воде, сел на камни и долго сидел, опьяненный впечатлениями, с наслаждением и жадностью вдыхая морской воздух. Затем любовался юной стройностью кипарисов, шумным цветением «иудиного дерева».
Да, он не обманулся в своих надеждах: Крым его покорил; в душе писателя к этому краю родилась пылкая и глубокая «любовь с первого взгляда».
Вторую половину дня и весь вечер он бродил по берегу моря и окрестностям тихой, какой-то «домашней» Алушты. Дошел до Профессорского уголка, где в зелени кипарисов, крымских мимоз и платанов стояли нарядные дачи. Мимо них по тропке поднялся на возвышенность в сторону мохнатой густо-зеленой горы Кастель. Справа было море, притихшее в предвечерней истоме и видное до самого Судака на полсотни верст; слева светились дальние горы: солнце спряталось за ближний холм и освещало их отраженным светом, отчего горы казались янтарно-прозрачными. А гора Екатерина и убегавшая от нее по горизонту длинная гряда дальних гор играли множеством цветов и красок: огненные и палевые сменялись сиренево-розовыми, а те переходили в голубые и синие.
Сергей Николаевич смотрел на север и видел там, на окраине Алушты, пустой косогор, прорезанный оврагами-балками.
Кто знает, может, тогда, в день первого свидания с морем, у него родилась мысль поселиться на том высоком косогоре на вею жизнь. Сергею Николаевичу хотелось писать. Но на нем были офицерские погоны, они напоминали, что где-то в Симферополе есть его взвод, есть новый ротный и возвращение туда неминуемо.
Той же дорогой возвращался Ценский в Симферополь на другой день. Покормить лошадей решили на постоялом дворе в лесу. Тут же стояла тройка, направлявшаяся к морю. На веранде за столиком сидел застрявший здесь пьяный чиновник.
В стороне под деревьями торчала телега, а на ней — связанный пегий теленок, которого у молодого парня торговал, видимо, сам хозяин постоялого, — долговязый, в жилетке и без шапки, желтобровый человек: тыкал в теленка пальцем и один глаз совсем закрывал, а другой выпячивал кругло, как дуло пистолета, и все повторял:
— Я зря гавкать не буду… Я с тобой гавкать не буду. Семь!
Парень, поминутно оправляя свой красный очкур, отмахивался и пятился, а тот его настигал.
— Что же я тебя, молодого такого человека, обдуривать буду? А?.. Хорошо разве это, а?.. Уж лучше же я самого себя обдурю!.. — И даже теленок что-то такое промычал недоверчиво…
Потом вошел стражник, шинель внакидку, — молодой и глупый по виду парень. Чиновник поглядел на него, сбочив глаза, и закивал пальцем:
— А… Василий! Сда, Всиль!
— И вовсе я не Василь — я Наум, — сказал стражник серьезно.
— К-как Наум?.. Пчему ж ты не Василий? (Чиновник был искренне удивлен.)
— Василий — это утром был… Поняли?.. Василий уже сменился… А я Наум.
— Пчему же ты Наум?.. — Потом спросил: — А ты водку можешь?
— Водку, ее всякий может, — ответил Наум, поглядевши кругом серьезно.
— Ты чтоб Василь, а?.. На кой черт Наум, а… Правда?
— Да, а то неправда? — ввернул вдруг извозчик с надворья. — Привыкай тут ко всякому: тот Наум, тот Василь…
Потом заструился ближний лес и засиял еще шире дальний… Мотнув головой на корявый бук с вырезанным на коре крестом, сказал ямщик: