— Этим месте третьем году почту ограбили, человека убили: вот через что там стражники поставлены, на постоялом… Не водку они пить, а должны за этим местом глядеть строго…
Но и это место теперь было только задумчиво и струилось, и все капало с буковых сучьев на палые листья вниз.
И прапорщик был задумчив. Он смотрел в пространство, но ничего кругом не замечал. Море… Алушта… Глубоко запали они в душу со всем своим неповторимым, южным. «Утра здесь были торжественны, дни — широки, вечера — таинственны… Ах, вечера, вечера, — здесь они положительно шептали что-то!» Надо сохранить в памяти для будущих произведений и этот шепот приморских вечеров, и пьяную смешную речь чиновника, и жуликоватого хозяина постоялого, готового самого себя обдурить, того самого, который зря гавкать не будет…
Сергеев-Ценский ехал в Симферополь, а хотелось как можно скорее вернуться к морю, и не на день, не на год — на всю жизнь.
Новый полк мало чем отличался от предыдущего. Те же кутежи офицерства, занятия на плацу до обалдения, хамство и пустота. А кругом была иная жизнь, тревожная, готовящая что-то не совсем ясное, но желанное. Багряным заревом флагов и пожаров шагал по улицам городов и сел девятьсот пятый год. Революция всколыхнула «колокол миллионопудовый», и он гремел теперь на всю Россию, отдаваясь эхом за ее пределами. Здесь, на юге, он гремел с особой силой. И революционными запевалами были моряки Черноморского флота.
В те дни, когда Сергей Николаевич знакомился с Крымом, там во многих городах из рук в руки передавалась листовка Севастопольского комитета РСДРП, которая начиналась словами:
«РОССИЙСКАЯ СОЦИАЛ-ДЕМОКРАТИЧЕСКАЯ РАБОЧАЯ ПАРТИЯ.
Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
Товарищи рабочие!
Долой самодержавие! Долой всю эту свору тиранов, жандармов, шпионов. Довольно душили они нас…»
Пролетариат Крыма готовился к празднику 1 Мая. Начиналось жаркое лето 1905 года. Со всех концов Таврической губернии летят телеграммы губернатору: помещики просят, умоляют прислать войска для защиты их имущества. Солдат хотят использовать и как карателей и душителей свободы, и как штрейкбрехеров, и как даровую рабочую силу. 21 июня таврическому губернатору поступила телеграмма от землевладельцев Ильиных: «Рабочие забастовали. Хлеба гибнут на корню, 2 000 десятин. Прошу ходатайствовать об экстренном отпуске нижних чинов для уборки. Землевладельцы Ильины».
И нижним чинам 51-го Литовского полка приходилось выезжать на уборку барского хлеба и на усмирение крестьян. Правда, прапорщик Сергеев, выражавший открыто свое возмущение подобными операциями, однажды категорически отказался ехать на Мелитопольщину усмирять крестьян. С тех пор он волею командира полка, боявшегося скандала со стороны слишком строптивого офицера-писателя, оставался в Симферополе, когда полк уходил на полицейские операции.
Лето в Таврии реяло красным флагом броненосца «Потемкин». Революционные события захватили Ценского, вызвали в нем небывалый душевный и творческий подъем. В свободное от службы. время (а его было не так уж много) Сергей Николаевич работал над романом «Бабаев»: делал наброски отдельных новелл, которые затем стали главами большого произведения, писал о событиях дня по горячим следам, обо всем том, что он тогда видел и переживал: писал о людях, окружавших его, о жизни, которую он хорошо знал. Работал урывками в течение почти трех лет. И закончил роман лишь в 1907 году.
А в то же время далеко за океаном Максим Горький писал о тех же событиях, но писал более широко и политически зрело, имея больший жизненный опыт, будучи связанным с передовыми людьми грядущей России, которые стояли во главе революции.
Ценский не был связан с революционерами, никаким политическим группам и партиям он не принадлежал, не был знаком с их политическими программами. Мундир офицера, надетый на него насильно, душил его, стеснял, ограничивал кругозор. Но сбросить мундир самовольно Сергей Николаевич не мог.
На смену жаркому лету пришла бурная политическими событиями осень. События эти коснулись непосредственно и прапорщика Сергеева.
13 октября в Симферополе забастовали типографские рабочие. 18 октября по случаю объявления царского манифеста в городе состоялась политическая демонстрация. Чтобы сорвать ее, власти устроили еврейский погром, а на демонстрантов бросили «черную сотню». Было много убитых и раненых. Полиция, которая обязана была «наблюдать за порядком», оказалась на стороне погромщиков: она действительно «наблюдала за… беспорядком и произволом», чинимым черносотенцами и монархистами. Посланные на помощь полиции подразделения 51-го Литовского полка фактически бездействовали и не вмешивались в борьбу между демонстрантами и реакцией. Войска выполняли волю полиции.
Ценский в этот кровавый день был в наряде со своим подразделением. На его глазах происходила драма, глубоко потрясшая его. Он видел с одной стороны простых мирных людей, шедших с песнями и красными флагами, — «это шла свобода», и с другой стороны — душителей свободы — жаждущих народной крови Дерябиных в полицейских мундирах и в штатском.
В полк Сергей Николаевич вернулся подавленный. Своим сослуживцам-офицерам, спокойно и даже с какой-то веселостью обсуждавшим происходящее, он бросал в лицо гневные, тяжелые, как ядра, слова:
— Позор!.. Это мерзко, гадко, возмутительно!.. И я вас не понимаю, господа, как вы можете об этом спокойно говорить!.. Вы, цивилизованные люди, — и так равнодушны… Там совершено преступление, убийство невинных, беззащитных… А вы шутить изволите. Кощунство над человеком… Недостойно, да, да, недостойно человека!..
И он ушел домой. Но и дома не находил места. Картина демонстрации, организованной бойни стояла перед глазами. Тогда он написал заявление в Симферопольскую городскую управу, в котором обвинял полицию в соучастии в погромах, а подразделения своего полка — в нарочитом, преднамеренном бездействии.
Бунт прапорщика Сергеева не на шутку переполошил военные власти, боявшиеся появления в армии своего лейтенанта Шмидта. Распространение революционных идей среди армейских офицеров, которые могут организовать и повести за собой солдатские массы, как это сделал на флоте Шмидт, больше всего пугало командование. Имя прапорщика Сергеева, сочувствующего «смутьянам и бунтовщикам», стало склоняться на все лады среди офицерства. Говорили о недостойном поведении прапорщика, о чести, а некоторые даже пытались истолковать его поступок как измену присяге. От Сергея Николаевича немедленно потребовали дополнительного письменного объяснения; в нем он писал:
«Мне хотелось бы попытаться охарактеризовать общее настроение, так сказать, воздух погрома 18 октября, и, пожалуй, это можно сформулировать так: вид лавок — печальный, вид толпы (то есть погромщиков. — И. Ш.) — веселый, вид полиции — добродушный, и вид войск — вялый, так как они действовали по указке полиции… Для проформы мы стояли по углам улиц, для проформы к нам подходили городовые и докладывали: «…так что там вон грабят…» Пока мы подходили, от иных магазинов оставались только вывески да бесформенные кучи хлама около дверей… Нужно заметить, что полиция относилась к толпе замечательно вежливо, не было ни ругани, ни окриков… Совершалось что-то санкционированное…»
Именно санкционированное. Сергей Николаевич точно определил суть происходящего, и этого ему не могли простить. Направляя рапорт прапорщика Сергеева командующему Одесским военным округом, таврический губернатор писал, что заявление прапорщика Сергеева в Симферопольскую городскую управу он считает «сплошной клеветой и ложью». Всячески оправдывая погромщиков, полицию и бездействие войск, губернатор утверждал: «Все изложенное прапорщиком Сергеевым, нетерпимым в военной среде, указывает лишь на желание порисоваться, впадая в тон еврейской прессы».
Припертый к стенке неопровержимыми уликами, разоблаченный офицером-очевидцем, губернатор и не пытается оправдываться. Но вот интересная деталь: оказывается, прапорщик Сергеев нетерпим. в военной среде, то есть среди верноподданнического офицерства. Откуда бы такое знать губернатору о каком-то зауряд-прапорщике? Как видно, знал, и сведения эти, надо полагать, исходили из достоверных источников.
Да, Сергей Николаевич был чужой среди Дерябиных и бабаевых, и в нем они правильно распознали человека, ненавидящего царизм и весь его строй, прогнивший насквозь, рабский и затхлый, где человеку дышать нечем. Не имея возможности из-за цензурных рогаток прямо сказать все, что он думает о царизме, писатель идет на смелый в литературной практике шаг: он разоблачает царский строй устами ярого защитника этого строя. Забегая вперед, вспомним, что в порыве откровенности говорит захмелевший Дерябин:
«Россия — полицейское государство, если ты хочешь знать… А пристав — это позвоночный столб, — факт!»
«Вот тужурка, — видишь? Два года ношу, а уж на ней — всякая кровь на ней побывала за два года; и цыганская, и молдаванская, и армянская, и хохлацкая, и кацапская, — отмывал и ношу, нарочно не меняю, ношу… У нас жестокость нужна! Строй жизни, строй жизни! Никакого строя жизни нет у нас, черт ею дери!.. У нас кости твердой нет, уповать не на что, понимаешь?..»
«— А-а! — Сво-бо-да! Душу красть! Я в-вам покажу душу! Я у вашей квартиры пост поставлю, знайте!.. Свобода? День и ночь постовой будет стоять! Я вам покажу свободу!..»
Убийственное разоблачение царизма!.. У дерябиных были все основания называть писателя Сергеева-Ценского «врагом существующего строя».