— Сергеев!.. Это… что такое? — Учитель дрожащими руками стал перелистывать Сережину тетрадь.

— Пересказ, — ответил мальчик, робея.

— Так что же ты вздумал?.. Пушкина… Пушкина… учить, как ему надо было стихи писать, а? Он, дескать, белыми стихами, а я в рифму, а?

Мальчик был расстроен: к его недоумению, под сочинением не стояло никакой отметки. Что бы это значило? Сережа стал перечитывать свое сочинение:

ЛЕТОПИСЕЦ

В обители тихой при свете лампады

Ведет свою летопись он;

Встают пред глазами седые громады

Забытых народом времен.

Прошла его молодость бурным потоком,

Кипящим, гремучим ключом;

Он многое видел приметливым оком

И должен поведать о том.

Как старый, бывалый и опытный воин,

В жестоких боях закален,

Он пишет — правдив, равнодушен, спокоен,

Ни злом, ни добром не смущен.

Лампада горит до минуты рассветной,

Светя на задумчивый лик.

Склонясь над своею работой заветной,

Сидит летописец-старик.

Наконец он догадался: не нужно было писать стихами. И вообще нужны ли стихи, если они вызывают такое раздражение учителя? И он решает: не нужны.

По-прежнему он многие часы проводил среди книг, в библиотеке отца. Там был удивительно интересный и несказанно большой мир. Как-то мать его, Наталья Ильинична, простая, неграмотная, очень добрая, сердечная казачка, вошла в кабинет отца и увидела, что Сережа держит в руках книгу и громко, до слез хохочет.

— Что с тобой, Сереженька? — испуганно спросила она.

— Вы послушайте, мама, какие они чудаки…

И опять взрыв хохота.

— Кто они, Сереженька?

— Да Иван Иванович и Иван Никифорович.

Сереже не приходилось читать так называемых детских книг: их не было в библиотеке отца, да и никто ему их не предлагал. Это, видимо, и наложило отпечаток на характер мальчика. Знакомство с произведениями Гоголя привело его в восторг. Он спросил у отца:

— Гоголь — тоже гениальный?

Ветеран Севастополя, Николай Сергеевич любил книги о ратных подвигах, о героях-богатырях — могучих и сильных русских людях. Он и сам, несмотря на преклонные годы, был крепкий старик, бодрого, осанистого вида.

— «Тараса Бульбу» мог написать только гений, — ответил он и вдруг совершенно неожиданно для мальчика начал рассказывать о героях Севастополя, об адмиралах Нахимове, Корнилове, Истомине, о матросах Кошке и Шевченко. Говорил он взволнованно, энергично и густо, о чем-то сожалел, кого-то корил, утверждая, что вымирают на Руси богатыри, что новое поколение не способно на подвиги, что молодежь теперешняя сплошь из хлюпиков состоит. Говорил так, будто нотацию сыну читал. Наконец устал, махнул рукой в сторону шкафа, где лежали скучные, как думал Сережа, книги про войну, сказал:

— Подрастешь — сам прочтешь. Рассказывать долго, а в книгах все описано, как было.

Прежде случалось, что на отца вдруг «находило» настроение рассказать сыну о виденном и пережитом. Но это были главным образом рассказы о природе, о южных городах, о Черном море, о кораблях. О событиях и людях Николай Сергеевич почти не рассказывал — должно быть, считал, что сын еще мал, не поймет. А мальчик был в восторге от тех экзотических картин, которые рисовал отец. Особенно нравилось ему слушать о море, которого он еще не видел, но о котором постоянно грезил. Море жило в нем, и, думается, именно отцу обязан Сергей Николаевич своей страстной, до конца жизни сохранившейся привязанностью к югу и Черному морю.

На этот раз разговор с отцом произвел на мальчика большое впечатление, но за «скучные военные книги» Сережа взялся не тотчас же, потому что нужно было прочитать «Тараса Бульбу», по мнению отца, лучшую книгу Гоголя.

Увлечение Гоголем породило страстное желание писать самому. За неделю он написал, как ему казалось, волнующую повесть о подвигах смелого и благородного воина. Когда писал ее, перед глазами стоял образ отца, которого Сережа очень любил и которым гордился. Отцу-то он и показал свою повесть.

Николай Сергеевич сидел у раскрытой печки и читал роман Матюрена «Мельмот скиталец».

— Вот… моя повесть, — тихо сказал мальчик и подал отцу тетрадь.

Николай Сергеевич поглядел на сына с недоумением, отложил в сторону книгу и, не говоря ни слова, начал читать его сочинение. Не дочитав до конца, разорвал тетрадь и бросил в печку. Потом сказал строго:

— Не удались стихи, так ты на прозу перескочил? Думаешь, прозу легче? Нет, сударь! Глубоко заблуждаешься. Настоящую прозу в двадцать раз труднее писать…

— Почему? — несмело спросил мальчик.

— Потому что так, как думал ты, думает всякий, и складно излагать свои копеечные мыслишки могут решительно все, кто учился… Значит, если писать прозой, то надо написать так, как всякий не напишет… Не дорос ты еще до прозы, может быть, лет через десять дойдешь.

— А стихи? — с тревогой спросил Сережа.

— Стихи пиши… Смотрите на него — новый Гоголь объявился! Учиться, братец, надо. Читать! По-читай Ивана Сергеевича Тургенева. Прозой написано. А ты думаешь, это проза? Как бы не так: по-оэ-эзия. Стихотворения в прозе, поэмы!.. Вот что такое настоящая проза, а не всякая там беллетристика. А у Гоголя «Мертвые души» что такое? По-э-ма!

Так началось Сережино знакомство с Тургеневым, которого впоследствии писатель Сергеев-Ценский считал своим четвертым учителем после Пушкина, Лермонтова и Гоголя. Тургенев ему нравился очень, и Сережа поставил перед собой задачу прочитать все произведения этого удивительно светлого и ясного писателя.

Много свободного времени Сережа отдавал карандашу и краскам, уходя к приветливым берегам Цны — голубой реки, разбросавшей между Тамбовом и высоким сосновым бором свои тихие, заросшие лилиями заводи, извилистые рукава, зеленые островки, среди которых выделялся первозданной красотой остров Эльдорадо — излюбленное место праздной публики. Подолгу просиживал юный художник на берегу, то любуясь лесными далями и причудливыми изгибами реки, то наблюдая, как в зависимости от освещения меняются на земле краски, как ложатся на густо-зеленые кусты орешника золотистые блики, отраженные водой, как фарфорово-белые лилии к вечеру становятся синими, а рыбачья лодка у затененного берега — сиреневой. С изумлением и восторгом он открывал в природе несметное число красок, тонов и оттенков, совершенно неожиданных сочетаний цветов, фантастических световых эффектов. Он пытался передать все это красками так, как в жизни, в самой природе, но чувствовал свое бессилие. И тогда он с благоговением вспоминал тех художников-передвижников, картины которых ему довелось видеть в Тамбове на выставке лет пять тому назад. Он не знал имен художников, он запоминал лишь названия картин, и самое сильное впечатление на него произвело большое полотно «Среди долины ровныя». Это была картина звучная, как песня, могучая и тревожная, как буря, ласковая и раздольная, как тамбовские дали; она будила в душе песню, такую же знакомую, близкую, как все вокруг, песню, которую поют в праздники простые люди. Сережа не знал автора картины, Ивана Ивановича Шишкина, и был уверен, что написать ее мог только Репин, раз он самый гениальный русский художник.

Незаметно кончилось детство — светлое, безоблачное, полное солнечных впечатлений. Вольной птицей парило отрочество — время больших и зыбких, не совсем ясных надежд и ожиданий.

Сереже шел пятнадцатый год, когда на него свалилось горе: умерла мать. Ближе ее у Сережи не было человека. Матери он доверял свои мечты, читал ей книги, рассказывал нехитрые приключения. Между отцом и сыном постоянно чувствовалась какая-то натянутость, переходящая иногда в отчуждение. Причиной тому был суровый и крутой характер отставного капитана.

После смерти жены Николай Сергеевич оставил учительство и теперь жил на небольшую пенсию. Бравый герой Севастополя как-то сразу постарел, потерял всякий интерес к окружающей жизни и через год скончался.

Сережа остался один, без родных и родственников, без друзей и товарищей, без средств к существованию. С утра он уходил из дому за город, бродил по полям, по лесу, вдоль Цны, никого не хотел видеть. Только земля с ее дарами, только природа успокаивали его, внушали мысли о красоте мира, о большом и вечном, о жизни. Ему не хотелось возвращаться домой, в пустую квартиру, где все напоминало умерших. Было одиноко и пусто, он не знал, куда деваться от тоски и горя.

В один из воскресных дней Сережа встретил на берегу Цны соседа — дядю Федора. Сережа знал, что Федор работает на суконной фабрике Асеева, что он хороший мастеровой и отзывчивой души человек; знал, что Федор болен чахоткой и что дни его сочтены, потому всегда смотрел на него с чувством сострадания. Но в этот день не больным, не обреченным показался ему дядя Федор, а сильным, чем-то похожим на тех героев Севастополя, о которых рассказывал отец. Да, это настоящий герой, только у него жизнь трудная, лихая, полная произвола и несправедливости.

Федор сидел с удочками возле ивового куста и, заметив Сережу, дружески позвал:

— A-а, соседушка… Вот хорошо. Садись в компанию, бери удочку. Клев не ахти, да мелочишки на ушицу наберем. Зато день-то какой! Какой денек! Если б человек землю не гадил, хороша бы земля-то как была, ведь ты подумай!.. И что это так люди и зачем? Почему все им мало?.. Один другого грабит, один от другого хоронится, на двери замки вешает, а? Где бы жить-радоваться, а ты смотри по сторонам, как бы тебя дубиной не огрели… Вон ее как, жизнь, возвели горбом; на горбу царево место, а с ним рядышком господа, у которых мошна потолще. А рабочий человек горбись в три сугибели, пока не задохнешься… Понял, дорогой человек, какая штука получается? И как тут трудовому гражданину быть?

— Надо правду найти, — неожиданно для себя сказал Сережа.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: