В Севастополе конвойные матросы сообщили нам, что нас везут на плавучую тюрьму «Прут». И действительно, нас посадили в шлюпку.
Сияло июльское утро. Шлюпка остановилась у трапа «Прута». Дежурный матрос побежал докладывать командиру. Но тот, подойдя к трапу, заявил, что принять нас не может: на корабле нет свободных одиночек.
Минута напряжённого ожидания, смутных надежд — и вдруг чей-то голос:
— Тёмные есть!
Нас повели наверх. Командир стоял, окружённый морскими офицерами. Начальник армейского караула вызвал солдат и приказал обыскать нас. Затем нас повели в трюм.
Небольшое отверстие, ведущее в трюм, было почти наглухо завешено парусным брезентом, вероятно, для того, чтобы к заключённым не проникало слишком много света и воздуха. Зловоние и мрак окружили нас. Здесь содержались сотни арестованных. Воздух очищался при помощи одного вентилятора и маленьких иллюминаторов. В наскоро сооружённых камерах, рассчитанных максимум на восемь человек, содержалось по двадцать — тридцать арестованных.
Моя одиночная камера была длиной в три шага, а когда я выпрямлялся, то доставал головой до потолка. Иллюминатора не было, в камере было темно, как в колодце.
Ощупью нашёл я койку; сказались три бессонные ночи: я мгновенно уснул.
Проснувшись, я почувствовал, что тело моё горит. Пришлось отбиваться от полчища клопов. Я стал стучать, но получил ответ, что унтер-офицер ушёл с ключами. Я решил не ложиться больше на койку.
Правительство хотело поставить на колени своих пленников, сломить их революционную волю, заставить их говорить, выдать товарищей. Но матросы умели страдать; стиснув зубы, они переносили все утончённые пытки, придуманные тюремщиками. Если кто-нибудь слабел, ему на помощь приходили товарищи. Особенно твёрд был Кошуба.
Обедали узники все вместе. И во время этих встреч Кошуба всегда находил несколько слов, чтобы подбодрить товарищей. Когда не было слов, он затягивал песню и пел её так увлекательно, весело и задорно, что её подхватывали самые слабые и самые малодушные.
В такие минуты никто из начальства не решался заглядывать в трюм. Появится на мгновение унтер, скомандует: «Молчать!», и тут же уходит, смущённый твёрдостью людей, многим из которых грозила смертная казнь.
Не обошлось, конечно, без провокаторов.
Однажды на плавучую тюрьму приехал жандармский полковник для производства следствия. Вызвали и меня к нему. После непродолжительного допроса он приказал ввести кого-то. Солдаты ввели морского фельдфебеля.
— Этот? — спросил его жандарм, указывая на меня.
— Точно так, ваше высокородие. — Как назывался на броненосце?
— Ивановым Матвеем, ваше высокородие.
Дальше следовало сообщение о моей «преступной» деятельности.
Меня отвели в камеру. Вскоре на лестнице, ведущей в наше отделение, раздалось бряцание шпор.
— Отопри камеру! — раздался голос жандармского полковника.
Вблизи открыли чью-то камеру.
— Тебя зовут Иваном Задорожным? — донеслось до меня. — Знаешь его? — продолжал полковник, обращаясь, по-видимому, к тому же морскому фельдфебелю.
— Так точно, ваше высокородие. Самое первое участие принимал; в комиссии участвовал, офицеров убивал.
— А коли ты знаешь, кто я, так скажи: в какой я части служил? — нашёлся Задорожный.
— В машинной команде, — ответил фельдфебель. Провокатор на этот раз был уличён во лжи: Задорожный был комендором.
Доносчика отделили от остальных арестантов и поместили в маленькой каюте в передней части корабля.
Каюту охранял армейский часовой. И всё-таки через три дня предателя нашли мёртвым. В этот день начальник армейского караула вместе с жандармским ротмистром обходил все камеры и допрашивал заключённых. Начальство ничего не узнало. Тюрьма умела хранить свои секреты.
На третий день моего пребывания на «Пруте» меня вызвали в каюту капитана. Там сидел Алексеев. Как только меня ввели, он повернулся к кому-то и сказал:
— Да, это он.
На другой день моё имя было установлено, а ещё через день меня перевели в гражданскую тюрьму.
Кошуба, увидев, что меня уводят, стал выбивать двери своей камеры. Вырываясь из рук конвойных, я бросился к нему. Мы обнялись в последний раз.