Через полчаса меня привели в тюремную контору. Дежурный помощник вызвал надзирателей и приказал произвести обыск. После обыска меня поместили в тюремной больнице. Едва я успел войти в палату, раздался стук. Прислушавшись, я различил обычный вопрос:
— Кто сидит?
— Потёмкинец, — ответил я и услышал горячие приветственные слова.
Подошедший часовой прервал беседу. Но уже нескольких слов, сказанных товарищем, было совершенно достаточно, чтобы вселить в меня бодрость.
Утром следующего дня следователь по моему делу, военно-морской судья полковник Воеводин, вызвал меня на допрос.
Меня предавали военно-морскому суду по обвинению в вооружённом посягательстве на целостность государственной власти в России. Обвинение основывалось главным образом на той из моих речей, в которой я убеждал матросов стрелять. Подробное показание о ней давал мичман Калюжный, присутствовавший на общем собрании команды.
Полковник Воеводин счёл своим долгом ознакомить меня с содержанием 100-й и 101-й статей Уголовного кодекса. Статьи грозили мне смертной казнью.
— Теперь вы предупреждены, — заметил он, когда я кончил чтение статей. — Военно-морской суд шутить не любит; ваше преступление перед государством огромно. От вашего дальнейшего поведения на следствии и суде зависит смягчение вашей участи.
Он посмотрел на меня выжидающе.
— Больше вопросов ко мне не имеете? — спросил я.
— Нет, — разочарованно ответил Воеводин. — Разрешите удалиться?
— Конвой, отвести арестованного в камеру! — сердито распорядился Воеводин.
Больничное здание севастопольской тюрьмы было расположено в небольшом дворике, отделённом от улицы каменной стеной. Отсутствие часовых, за исключением одного надзирателя, дежурившего в больнице, делало возможным побег. Я решил познакомиться с надзирателями поближе. В тюрьме каждый пост обслуживают два надзирателя, сменяя друг друга через каждые шесть часов. Один из них оказался поляком. На прогулках мы были одни. Он охотно разговаривал со мной. Рассказывая о себе, он говорил, что тюремная служба ему надоела и он бросил бы её с удовольствием. Из Польши он уехал только потому, что стыдно было перед товарищами служить в тюрьме.
Много рассказывал он о своей родине, о кровавых расстрелах, свидетелем которых был, и рассказывал так искренне, что не могло быть и сомнения в честности этого человека. Всё это так расположило меня к нему, что после трёхдневного знакомства с ним я предложил ему бежать вместе со мной. Поляк выслушал меня очень внимательно и нашёл побег вполне возможным, но окончательный ответ обещал дать вечером.
Через два часа его сменили; следующее его дежурство должно было начаться только в двенадцать часов ночи.
Томительно долго тянулось время, пока наконец наступила полночь. В коридоре раздался стук: пришла смена. Но, к моему удивлению, поляк не подошёл ко мне. Я провёл ещё несколько часов в напряжённом ожидании и, решив, что он ещё раздумывает, лёг спать.
Однако на другой день у меня возникли подозрения. Случай помог мне. Товарищи передали мне газету, и я без всякой осторожности принялся за чтение. Вдруг кто-то подошёл со двора к моему окну и крикнул: «Спрячьте газету, ваш надзиратель заметил и донёс начальству!»
Не особенно доверяя этому сообщению, я всё-таки спрятал её. Через несколько минут в камеру вошёл старший надзиратель и потребовал газету.
— Ищите, если вам угодно, — ответил я. Обыск не дал никаких результатов.
— Чего же ты звал меня? — напустился старший на поляка.
— Да я сам видел газету в их руках, — виновато сказал тот.
— Плохо глядишь! — проворчал старший и вышел из камеры.
— Почему вы донесли? — обратился я к поляку.
— А не читайте так, чтобы вся прогулка видела. Я не могу из-за вас места лишиться.
Я понял, что напрасно доверился этому человеку.
В тот же день меня перевели из больницы в тюремный корпус, и спустя неделю я узнал от товарищей, что поляк передал начальнику тюрьмы весь наш разговор.