Никогда еще Курт не чувствовал себя таким счастливым. Куда бы он теперь ни приходил, везде его восторженно приветствовали. Не раз он выступал на митингах и собраниях, его снимали для газет и кинохроник. Он дышал полной грудью. Его патриотический порыв был столь силен, что не остыл даже при виде мрачных картин на передовой. Он дрался с таким безрассудством и храбростью, что вскоре был награжден вторым Железным крестом первой степени, и пыл его не угасал до последнего ранения.

На войне можно свыкнуться со смертью — нельзя привыкнуть писать похоронки.

Что бережет солдат? Орден. Медаль. Партийный билет. Комсомольский билет. Фотографию своих близких. Зажигалку-самоделку. Часы. Трубку. Портсигар. Письма. Кисет для махорки. Иголки. Шерстяные носки. Портянки. Рукавицы. Складной нож. Трофейный кинжал чести — клинок с выгравированной надписью: «Наша честь и верность». Губную гармошку. Вырезку из армейской фронтовой газеты. Зачитанный томик стихов Симонова.

Можно было отписаться двумя-тремя стандартными фразами, но не таков был Самойлов. Он находил каждый, раз слова, которые не могли не тронуть. Верба, прочитав однажды несколько похоронок, долго молчал, потом, скрывая волнение, сказал, что, не будь Октябрьской революции, Леонид Данилович мог бы читать прихожанам проповеди.

— Ты не смейся, — обиделся Самойлов. — Я в тридцать восьмом написал повесть о девушке и шинели.

— Первый раз слышу, что женщины служили в мирное время в армии.

— Служили! У нас в полку было два командира взвода. Капустина Лиза… помнишь, лежала у нас с ожогами… танкист…

— Теперь я понимаю, почему у тебя так развито воображение.

— Одного воображения, пожалуй, мало. Из пальца слова не высосешь. Наши солдаты на три четверти колхозники. Я сам из крестьян: пастух — батрак — подмастерье деревенского кузнеца. Повидал немало на своем веку. Даже пел в церковном хоре.

Самойлов перечитал несколько строк только что написанного текста, потом отодвинул от себя бумагу и, посмотрев на все еще сидевшего рядом Вербу, добавил:

— Я ведь, по-настоящему и не учился. Всякие курсы переподготовки, усовершенствования… Помог мне здорово когда-то один бывший поручик и студент из питерской техноложки, читал Эмерсона, Блока, Сашу Черного. Башковитый был парень. Сочинял стихи, поэмы…

Помещение, в котором работала Вика, было еще немцами переоборудовано под операционную, но Михайловский, дока по этой части, приказал установить к двум прежним еще шесть столов: он хотел дать возможность одной сестре обслуживать сразу двух, а иногда и трех хирургов. О том, что одновременные операции могут угнетающе действовать на раненых, уже давно никто не задумывался. Это было вынужденное решение. Закончив одну операцию, Михайловский подходил к другому столу. Иногда он останавливался на несколько минут, чтобы подбодрить того или иного коллегу: не у всех были такие умелые руки и такой опыт, как у него. Он давно усвоил простую истину, что людей надо принимать такими, какие они есть, не обижать, не указывать на их ошибки в присутствии других. Между тем далеко не все врачи, при всем старании, могли быстро усвоить технику операций. Оперируя днями и ночами, они, естественно, совершенствовались, и было приятно смотреть, как они учились летать на собственных крыльях. Михайловский уже давно убедился в том, что обучиться технике оперирования не столь сложно; трудно научиться спокойствию и невозмутимости в критических ситуациях. В какой-то момент важно оказаться рядом с молодым хирургом. И он многих выручал.

Он подошел к столу, за которым хлопотала Вика. Отрывисто, нескладно хирург пояснил Анатолию Яковлевичу, что у раненого двойной огнестрельный перелом бедра в верхней и нижней трети, показана ампутация как единственное средство спасения жизни.

— Сколько тебе лет? — осведомился Михайловский у раненого.

— Двадцать первый! — вяло ответил тот. Он дышал бурно, прерывисто.

— Порядочно, — наклоняясь к его ноге, мягко сказал Михайловский.

— Студент-геолог! — пояснила Невская.

— Как дома тебя звали?

— Какое это имеет значение? — раздраженно спросил раненый. — Николай, если вам угодно.

— А по батюшке? — Михайловский словно не слышал его раздраженного тона.

— Львович!

— Чудно! Будет у тебя сын, назовешь Лев Николаевич, в честь Толстого. Ну-ка, геолог, скажи, сколько писателей было Толстых?

— Пятеро! — Парню хотелось обругать врачей за то, что они несут всякую чепуху, дабы оттянуть момент, после которого он станет калекой на всю жизнь, да и неизвестно, останется ли вообще жив. Побывав уже дважды в госпиталях, он вдоволь насмотрелся, как погибают от газовой гангрены.

— Правильно! Угадал или знал?

Студент со страхом посмотрел да Анатолия Яковлевича. Он вдруг отчетливо представил себе, как будет ковылять на протезе. И после этого его как бы все перестало интересовать. Ему стало безразлично, выживет он или нет, и он безучастно наблюдал за Михайловским, хлопотавшим около него.

— По-моему, двух мнений быть не может! — сказал хирург.

— Вот что, парень, — сказал Михайловский, словно обращаясь только к раненому, — не гарантирую, но попробую сохранить тебе ногу. А теперь за дело, — скомандовал он, — пошли руки мыть. — Викуля, побольше лей ему физиологического раствора.

— Спасибо вам! — От неожиданности раненый даже закрыл глаза.

— Вы серьезно? — покрутив головой, удивился хирург, моя руки рядом с Михайловским.

— А ты не умничай! — с быстротой откликнулся Анатолий Яковлевич. — Зачем сразу ампутировать? Давай спокойно подумаем. Есть у меня одна идейка.

И он, рисуя пальцем по воде в тазике, начал объяснять, что собирается сделать.

— Любая ампутация всегда волнительна и для оператора и больного, особенно если жизнь его висит на волоске. Наблюдайте за ним, за его общим состоянием. Не обгоняет ли пульс температуру? Знаю, если студент умрет, ты скажешь, что это было моей ошибкой. Скажешь?

— Обязательно! — решительно ответил хирург.

— Верю! — Михайловский зевнул. — Вот за это я тебя уважаю: в рот мне не смотришь! Эх, с каким удовольствием я сейчас поспал бы минут шестьсот. Устал! Кончится война, уеду в глухомань, буду жрать грибы, кедровые орехи и спать, пока не отосплюсь вволю. Думаешь, треплюсь? Я говорю серьезно. Ты сколько ножек и ручек оперировал — сто, двести, триста? А я — страшно сказать — поболе тысячи! Вот так! — И он быстро пошел к операционному столу, на котором уже заснул студент.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Верба доедал свой одинокий завтрак, когда в комнату вошел Самойлов.

— Бьюсь об заклад на бутылку трофейного «Наполеона», что ты не догадаешься, кто к нам приехал в гости, — сказал он.

— Комиссия?

— Ну какая уважающая себя комиссия попрется в только что освобожденный городок, да в такой буран, да через минные поля? Ты что?

— Артисты давать концерт?

— Удивляюсь тебе, право. Глянь в окно. Видишь «ЗИС»? Шефы наши приехали. Выйди, улыбнись и скажи: «Добро пожаловать!»

— Разве сегодня праздник? — озадаченно спросил Нил Федорович.

— Здорово живешь! Освобождены от оккупантов еще сотни населенных пунктов, фрицы поспешают назад, разве это не праздник?

— Пожалуй, ты прав! Не видел, где моя «сбруя»? Я тут совсем опупел со всеми этими штучками-дрючками! — Он надел поверх кожаного реглана снаряжение с пистолетом и метнулся к дверям. «Стоп! А где же их принимать? Наверняка захотят побывать у раненых…»

— Сколько их? — спросил он.

— Мужик и две бабы. Придется рискнуть. Другого выхода нет. Но не вышвыривать же их из госпиталя. Согласен? Я думаю, на худой конец, мы постараемся их побыстрее отсюда спровадить. Придумаем какой-нибудь предлог, чтобы они под нашим кровом долго не задерживались.

— Знакомые? Раньше бывали у нас?

— Как будто нет.

Шефы оказались метростроевцами. Неожиданный их приезд привел в замешательство не только Самойлова и Вербу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: