Опустив руки, Михайловский растерянно ходил между носилками, не зная, с кого и с чего начать. Всех подряд? Выборочно! Кто громче стонет? Или молча умирает? По пульсу? Он никогда не обманет. Вот у этого сержанта определенно шок. Что написано в карточке передового района? Проникающее ранение брюшной полости. Боже мой! Ведь уже прошло пять часов после ранения. Может развиться перитонит. А если у него внутреннее кровотечение? Что опаснее — шок или перитонит в первые часы после ранения? Прав главный хирург фронта, говоря, что при ранениях живота, требующих операции, своевременность последней должна достигаться быстротой эвакуации раненых на тот этап, который способен обеспечить временную госпитализацию оперированных раненых. Михайловский быстро просмотрел десятка четыре карточек передового района. Около половины, нуждались в срочной помощи. Исключается — хирургов не хватит. Транспортировать дальше, на следующий этап — в госпиталь, не сулит ничего утешительного. Оперировать всех и потом идти на заведомо вынужденную эвакуацию? Смертный приговор… Выход один — сортировать… Рядом с двумя ранеными в голову лежали трое посиневших раненых в грудь с пеной на губах. Один со жгутом да бедре. Эти и многие-многие другие ждали не сочувствия, а помощи.
Около одного Михайловскому пришлось задержаться. Из-под грязных окровавленных бинтов на шее виднелись кончики кровоостанавливающих зажимов. «Ранение сонной артерии», — прочитал Анатолий Яковлевич в расширенных глазах, как бы вбиравших в себя побелевшее лицо. Медлить нельзя. Не дожидаясь санитаров, он подхватил раненого на руки и, с величайшей осторожностью шагая через носилки, понес его в операционную.
Если несколько минут назад он, проходя мимо «ходячих» раненых, наслышался немало бранных слов («Мы не скоты, чтобы здесь валяться»), то теперь все, кто мог, старались перед ним расступиться или крикнуть, чтобы другие уступили дорогу, ибо теперь он шел не один…
Подойдя к низкому зданию котельной, Верба подозрительно посмотрел сквозь полуразбитую дверь.
— Вот сволочи, — ругнулся он, оборачиваясь к шедшему следом за ним Самойлову. — Котел взорвали. Успели. Мало того, что на наши шеи своих раненых оставили… Хорошо хоть, что вы впрок запаслись печками-бочками и трубами.
— Никак не могу понять, почему они так безжалостны к своим раненым?
— Что ж тут непонятного. Знали, что девяносто процентов из них вышли в тираж.
— Тогда почему они оставили своего врача? Какая-то нелепость!
— Ты, Леонид, хорошенько прощупай этого типа. Помнишь тех двух, которых наши «смершисты» разоблачили в Гжатске? Немцы знают, что советские люди добрые, сердобольные. Долго ли одурачить! И много ли надо, чтобы сфабриковать удостоверение врача. Да, и еще одно! Если тебе не трудно, помоги организовать стирку белья. Прачечный отряд раньше чем через двое суток здесь не развернется. Наши девчата совсем зашились.
— Займусь! Обязательно! — с готовностью ответил Самойлов. — Буду просить женщин — местных жителей. А ты не забыл, что у нас нет дров?
— Сколько угодно!
— Где! Я что-то не видел, мы с Михайловским обошли все вокруг.
— Все, да не все! — торжествующе сказал Верба. — У нас, под собственным носом. Пошли покажу. Видишь? Это что, по-твоему?
— Кладбище немецкое.
— Вот именно!
— Что из того?
— Как что? Не догадался? Идем к ограде.
Недалеко от госпиталя, на возвышенности, запорошенные снегом, белели сотни березовых крестов. Некоторые могилы были наспех засыпаны землей.
— Кумекаешь теперь? — гордо спросил Нил Федорович. — Вот тебе и выход из положения. Хороши дровишки? Поглядим, когда захоронены. Э-э! Да тут, оказывается, есть с декабря сорок первого, когда они драпали после разгрома под Москвой. Сухие дрова! Отлично!
— Кресты на дрова? Ты что?
— А почему бы и нет? Мне абсолютно наплевать на всякие предрассудки. Главное — дать немедленно тепло. Теперь я спокоен. Или ты против? Оглянись. Вокруг ни лесинки. До дальнего леса ни пройти, ни проехать. Нам просто повезло. Больше тебе скажу: я почти уверен, что кладбище не заминировано. Впрочем, надо хорошенько проверить, чтобы невзначай санитары наши не взлетели на воздух. Может, у тебя на этот счет другие соображения?
— Не беспокойся, старина, — ответил Самойлов, — Я смотрю на это дело почти так же, как и ты. Единственно, что бы я сделал, это все-таки переписал бы имена тех, кто здесь захоронен. Это имеет и моральное значение для наших людей. Русские всегда чтили умерших.
— Любопытно, куда ты мечтаешь отправить эти списки? В третий рейх? Совинформбюро?
— Туда, куда мы отправляем списки умерших в нашем госпитале. А там разберутся.
— Ну, действуй. Тебе виднее! Надеюсь, ты не поручишь такое дело нашим?
— Конечно, нет! Я велю это сделать кому-нибудь из пленных.
— Смотри, чтобы наши его не укокошили, когда начнут ломать кресты. Э-э! Кто-то уже сообразил!
Навстречу им бежали с топорами и пилами человек десять санитаров.
Осмотрев Райфельсбергера, Михайловский объявил:
— Если эта игрушка взорвется, многим из нас капут.
Но, слушая шумное дыхание Курта, он вдруг понял, что, если им заняться как следует, можно не только сохранить ему жизнь, но и руку, неполноценную, но живую, теплую и способную двигаться. Отнять целиком ее всю, вылущить из сустава — семь — десять минут, и вся недолга; мудрено оставить ее. С таким случаем ему еще не приходилось сталкиваться, да и не только ему, — неразорвавшаяся мина в плечевом суставе. Удаление ее — опасный эксперимент и для раненого, и для хирурга.
Рядом дожидались осмотра русские раненые, а Михайловский, никого не замечая, все топтался вокруг Райфельсбергера, сопоставляя, анализируя, осматривая под экраном флюороскопа степень разрушения костей и сустава.
— Руку можно сохранить, — наконец твердо сказал он.
— Ты вполне уверен? — спросил Верба.
— Я не пророк, а хирург. Кажется, я не так часто ошибался, если не считать глупостей, которые творил в сорок первом году, не зная, что такое огнестрельные ранения.
Верба осторожно дотронулся до ударника мины:
— Ну так давай, не то мы его упустим. Загнется быстро.
Михайловский смотрел на лихорадочно блестящие глаза Курта: в них можно было прочесть только злость.
— Верно, — согласился Михайловский.
— Значит, договорились. Я не сомневался, что такой ас, как ты, возьмется хотя бы ради научного интереса. Как-никак, уникальная операция. — Нил Федорович оживился. — На втором этаже лежит корреспондент армейской газеты. Я шепну ему пару слов. Ты пока осматривай других, а я тем временем распоряжусь подготовить под операционную баню, она далековато от госпиталя. Там работы на час-полтора. Береженого бог бережет. Мало ли что? Дело серьезное. Обстановочку создадим, будь спокоен, не хуже, чем в столичной клинике.
— Извини, Нил Федорович… Но я твердо решил: оперировать этого и всяких других немцев не буду. Ты же знаешь…
— Что за дикость!
— Я не люблю играть словами. И раньше и впредь…
— Но это же особый случай. Неужели тебе, мастеру, не интересно. Может быть…
— Оставим этот разговор. Ты знаешь, как я отношусь к немцам. Не подумай, что я испугался. Подай мне пять наших раненых с такими же штуками, ни секунды бы не медлил. Так что поручи другим, Сенькову, Ильяшевой, они не хуже меня справятся.
Курт не понимал, о чем говорят Верба и Михайловский, но чувствовал доброту одного и ненависть другого. Нил Федорович нахмурился:
— Чем он виноват? В том, как он переносит страдание в этой безысходной ситуации, есть достоинство. Во всяком случае, он не унижается. В общем…
— Ты забыл Криворучко, которому я ампутировал ногу и руку, он врать не будет: немцы, не эсэсовцы, не гестаповское дерьмо, а пехотинцы, армейцы, на его глазах добивали наших раненых. Спасибо за доверие, за… за… И я хочу в последний раз напомнить, что дело идет о личном принципе. Я не стану никогда ни оперировать, ни консультировать, ни спасать немцев. В конце концов, я тоже человек…