— Ну, а если откровенно, вы ведь для того и пришли ко мне, чтобы узнать, возьму я вас или не возьму. А?
— Я не предполагала, что вы так подумаете, — дрожащим от обиды голосом произнесла Елена. — Я пришла вовсе не для этого. А говорите вы так потому, что совершенно меня не знаете, Сергей Сергеевич! Если бы я пришла за этим, то прямо бы и сказала… Я не умею кривить душой. Например, если бы мне не понравилась копия левитановской картины, вот этой, что висит на стене, — она махнула рукой в сторону «Вечного покоя», — и вы бы спросили мое мнение о ней, я бы сказала: «Вам изменил вкус, профессор!» Но она мне нравится, и я вам говорю: эта копия прекрасно выполнена, копиист — мастер с большой буквы. То же самое и по поводу моего прихода к вам…
— Ну ладно, ладно, — Кулагин шутливо поднял руки вверх, — сдаюсь. Однако это вовсе не копия, а хорошая репродукция… Вы уж извините, мне нужно еще кое-что успеть сделать. Если захочется как-нибудь на досуге поболтать, заходите.
«Поболтать» Елене захотелось через месяц, после возвращения профессора из Франции. В тот вечер они долго говорили о французской музыке и литературе. Оказалось, что и профессор и Богоявленская любят Анатоля Франса, особенно его «Остров пингвинов». Потом они вместе вышли из института. Кулагин отпустил своего шофера и предложил пройтись пешком. По пути им встретилось полупустое кафе, и Сергей Сергеевич затащил Елену туда, заказал кофе, коньяк и сыр. Елена спросила, действительно ли Париж так необыкновенен, как об этом пишут сами французы. Профессор посмотрел на нее и ничего не ответил. Это несколько озадачило Елену, но она не настаивала на ответе. А когда они прощались у подъезда ее дома, Кулагин внезапно сказал:
— Вас удивило, что я не ответил на ваш вопрос? О Париже?
— У каждого человека есть право уходить и приходить, — философски заметила Елена, но в ее голосе звучали нотки обиды. — У каждого человека есть право отвечать и не отвечать на вопросы, которые ему задают. Даже, как я слышала, во время суда.
Профессор наклонился и поцеловал ее руку.
— В Париже я нередко видел стариков, которые сидели в кафе и ресторанах с молоденькими девушками… Я вдруг поймал себя на мысли, что тоже старик.
— Старость не для вас. Для вас только зрелость. Да и я не такая уж молоденькая девушка… Между прочим, была замужем…
Сергей Сергеевич вернулся домой задумчивым и тихим и крайне удивил Анну Ивановну тем, что долго сидел у радиоприемника, слушая всякую, по ее мнению, чепуху — блюзы, твисты, фокстроты…
Через три месяца профессор Кулагин должен был ехать в Москву, на международный форум хирургов. И никто не нашел ничего предосудительного в том, что вместе с ним поехала Елена Васильевна Богоявленская. Все знали, что она свободно владеет английским языком и стенографирует, чем никто из сотрудников НИИ похвастать не мог…
Богоявленская взглянула на часы. Уже целый час она сидит в этом кабинете, а Кулагина нет. И так всегда: когда нужен — нет, когда не нужен — звонит. Она машинально посмотрела на телефоны — и один из них, прямой городской, вдруг зазвонил. Поколебавшись, Богоявленская сняла трубку и строго сказала:
— Научно-исследовательский институт хирургии…
— Это кто?.. Галочка? — донесся голос Анны Ивановны, жены Кулагина.
— Нет, Анна Ивановна, — вежливо ответила Елена, — это я, Богоявленская.
— А, Леночка! — обрадовалась Анна Ивановна. — А где мой профессор?
— Не знаю, я сама его жду.
— Какая досада!..
— А что случилось, Анна Ивановна? Может быть, я могу…
— Вы долго еще будете там?
— Нет, сейчас хочу уйти.
— Тогда оставьте Сергею Сергеевичу записку, чтобы он срочно позвонил домой.
Елена оставила на столе записку:
«Уважаемый Сергей Сергеевич! Вас искала жена, просила срочно позвонить домой. С Вашего разрешения, зайду к Вам через час. Е. Богоявленская».
10
Этот день в редакции начался с грозы. Корректор Романов бегал по отделу, заглядывал под столы и в корзины для бумаг, загибал углы ковра: у него пропало перо «уточка», которым он около десяти лет правил полосы. Перо за годы долгой безупречной службы стерлось почти наполовину. От простой ученической ручки, в которую перо было вставлено, тоже осталось не больше: Романов изгрыз ее в часы раздумий. Творческих мук он не испытывал: лишь иногда, по совместительству, обрабатывал стихи начинающих поэтов. Своим орудием труда он действовал при этом, как плакатным пером.
Когда вошел редактор Игашов, Василий Васильевич бросился к нему и ухватился за рукав, умоляюще заглядывая в глаза:
— Валерий Александрович, не знаете, кто последним ушел вчера из редакции?
— А что случилось?
— Перо пропало. Не могу работать… Всех спрашивал — никто не знает.
И он опять принялся бегать по комнате, бормоча под нос:
— А какое было перо… Само писало.
— Перо ваше выкинул я, — сказал Игашов. — Слишком грязная корректура получается из-за вашего пера.
— Куда?.. Куда вы его бросили?
— Кажется, в форточку.
— Ну кто вас просил… — Романов выбежал в коридор.
— Вам теперь будет, — сказала машинистка. — Года два назад уборщица выкинула его перо, так он заставил отыскать… А с уборщицей этой до сих пор не здоровается.
— Чудно, — отозвался Игашов. — Однако черт с ним. С вечера еду в район… Интересный материал из совхоза. Предупредите выпускающего… Кто у нас «свежая голова»?
Он лежал долго. Так долго, что с кончика его носа уже пытались стартовать божьи коровки, а пробегавший мимо беспородный лопоухий пес, с интересом понюхав его кожанку, хотел было задрать на нее заднюю ногу. Тут Игашов пошевелился и сел, поматывая гудящей головой. Пошарил вокруг, даже похлопал руками по земле, чтобы убедиться в ее незыблемости, за ремешок подтянул к себе белый, похожий на половинку страусиного яйца шлем, захватанный грязными пальцами, и окончательно понял, что все еще жив и относительно здоров — и не в этом мелком кювете, не на этой рыжей придорожной траве вылетит душа из его большого, живучего тела.
«Паннония» валялась метрах в пяти, зарывшись одним рогом в красную сырую глину. Из бака, сквозь пробку, тонкой струйкой фонтанировала смесь — ее натекло уже порядочно. Пес обнюхивал фиолетовые от перекала выхлопные трубы. Игашов встал, покачался с пяток на носки, сгоняя сонную одурь…
Полчаса назад он летел на скорости сто по горбатому узкому шоссе. В низинках он рассекал своим телом сгустки темного предутреннего тумана — и тогда по плексигласу защитных очков, сливаясь из мельчайших росинок, стекали на щеки и на губы холодные капли, тут же срываемые ветром. Проскакивая лужи, он ставил ноги на картер и долго еще ехал так, чувствуя сквозь подметки живое тепло раскрученного двигателя. Какой-то жук чуть не нокаутировал его, влепившись, как чешуйчатая пуля, в зазор между очками и шлемом…
Проволоку, тонкую стальную струну, натянутую поперек шоссе, он заметил метров с десяти и в следующее мгновение разорвал ее фарой. Проволока свистнула мимо, скручиваясь на лету в упругую спираль…
Он успел прижать тормоза и юзом выскочил на обочину, за кювет, выбитый из седла вставшего дыбом мотоцикла. Слабость, унизительная, тошнотворная слабость охватила его всего. Он даже не ругался и не проклинал неизвестного шутника, протянувшего поперек шоссе эту дурацкую проволоку. Просто было очень обидно за себя… И дрожали ноги.
Он выволок мотоцикл на шоссе. Остатки стекла из фары вывалились ему под ноги: проволока аккуратно разрезала его, как лазером, вместе с никелированным ободком. Игашов криво и неискренне усмехнулся, вспомнив «всадника без головы», которым очень просто мог бы сейчас быть, натяни шутник свою проволоку чуть-чуть повыше.
Двигатель завелся сразу, но Игашов еще несколько минут не решался включить первую скорость: что-то мешало ему, неуверенность и скованность чувствовал он во всем теле. Вспомнились все опасности и казусы шоссе: шоферы встречных самосвалов, не переключающие ночью свет фар на ближний, масляные лужи на асфальте, лопнувшие на вираже цепи, разбортовавшиеся на скорости покрышки, когда мотоцикл почти неизбежно летит кувырком, подминая и калеча наездника… И все же он любил этот мир — мир шоссейных дорог, встречного ослепляющего ветра, бензиновой гари и скорости. Он умел ездить — редактор областной молодежной газеты Валерий Игашов: всю свою область, в любую погоду, исколесил он на мотоцикле. И шоферы, чувствуя это, почти всегда уважительно уступали ему левую полосу при обгоне. Он знал все каверзы двигателей, с удовольствием копался в карбюраторах и регулировал зазоры прерывателей. Умел даже вулканизировать рваные камеры на раскаленных глушаках. Он знал и любил этот мир — и поэтому вскоре успокоился.