Клаве вообще он был чуть-чуть противен, а тут и за Пушкина стало обидно. Она из всей школы, может, только Пушкина и помнила, и Пушкин был для нее чистым и светлым, не мог Пушкин быть как-то связан с этим противным дедом. И всякие гадости сочинять.

– Да, Пушкин. Большой был специалист по вашим норкам. Знаток. Всё в мире вокруг этих норок вертится. И только об этом люди думают. Но – люди же лукавы! Нет бы сказать прямо – они намеками. Вот и Пушкин: «Я помню чудное мгновенье», видите ли, а в письме пишет просто: «Вчера выеб Аню Керн». Да не просто, а «с помощью Божией». Вот и вся тебе связь искусства с жизнью. А еще про смысл жизни спорят. Философы стараются. Весь смысл жизни в этом и есть. И конечно, с помощью Божией. Потому что ваша Госпожа Божа только этого и желает. Весь смысл жизни в том, что половые клетки размножаются. Люди – просто огромные опухоли ходячие вокруг половых клеток. А искусство соблазняет и соблазняет: «Любите, это так прекрасно!» Да. Половым клеткам служит – искусство высокое. Закуплено Божей вашей любострастной – и служит.

Голос у Ивана Натальевича становился резким и распевным – как у папусика после второго стакана. Одышка же чудесным образом прошла совсем, вопреки нормальной физике: ведь от давления на грудь дышать должно было бы сделаться труднее.

– Соблазняет искусство! Во всех видах. Наплодило книжки с картинками, а на них самое интересное прикрыто чуть-чуть, чтобы интереснее. Всё искусство – пошлая кокетка: намекает и отталкивает, намекает и отталкивает, чтобы скорей до безумства довести. Пушкин всякий или Рафаэль только бередят клетки, пока не ударит в голову – и ты уже не соображаешь ничего. И это называется любовь, этим гордятся: какой я мужчина, безумней дикого кабана! Вот я же понимаю всё насквозь, а все равно клетки сильнее, и нужно мне, чтобы такая маленькая дрянь меня оседлала. Не могу воткнуть ей, так хоть посмотрю крупным планом. Такое бесконечное кино многосерийное. И бессмысленное. Это ведь вашей Госпоже Боже нужно, не нам! Не мне! Ей зачем-то нужно, чтобы клетки размножались, чтобы росла биомасса. А мы еще говорим: «Свобода, свобода!» Революции устраиваем или наоборот. Да никакой свободы, пока мною клетки эти жадные правят. Они-то посильней любого Чингиз-хана и Сталина! Я старик уже, а должен соплюшку маленькую верхом на себя посадить – и рад. Свобода первая была бы – от клеток этих. Вот если бы жить без припадков безумия, принадлежать себе, а не жадным этим удавицам в прелестном образе обманчивом, которые всех жаждут засосать в себя и не насытятся никогда! Маленькая норка у каждой прелестницы хуже и жадней, чем черная дыра космическая, да это и есть черная дыра, куда мы бросаемся, чтобы клетки делились и делились для неизвестной нам цели провидения! От клеток делящихся, от черной дыры – вот тогда была бы свобода. Тогда бы явился Человек разумный, царь природы. А не опухоль вокруг бессмертных жадных клеточек. Только не бывать тому, Госпожа Божа над нами торжествует, и правая ваша вера, что создала такой мир Женщина ненасытная.

Голос старика постепенно осип, и одышка стала возвращаться.

– Черт бы с ним, со всем миром. Пусть проваливается в эту дыру бездонную. Мне бы освободиться. Пожить бы еще, сколько Госпожа Божа отпустит – только свободным человеком. Сбросить бы рабство, в котором не отличаюсь от любого скота хвостатого и копытного. Хуже скота, потому что у них всё просто, а мы, люди, извращений напридумывали, искусства. Вся культура – каталог извращений. Пожить бы без рабства безысходного, чтобы не превращаться в один взбесившийся... взбесившийся... который только и стремится как бешеный лосось наперекор любым порогам! Только и стремится в... Тьфу!

И дед обильно плюнул в доверчиво раскрытую перед ним Клавину девичью книжку с картинкой.

Клава половины не поняла из дедовьего бреда, но поняла, что ругает он саму Госпожу Божу под видом поклонения Её-Их силе. И ругает всех женщин, которые покорны Госпоже Боже. И всех мужчин тоже, которые покорны просто женщинам и через них – Госпоже Боже. И кто ругает – если бы красивый и сильный, похожий на Шварценегера, то приятно было бы и стерпеть от такого. Но ругает мерзкий дед, едва дышащий. Даже папусик никогда не бывал таким мерзким. Может, еще будет, когда совсем состарится.

И плевок этот – в самое дорогое место, которое пока еще нельзя даже доверить никому, потому что Свами не велит, а через Свами – сама Госпожа Божа, плевок этот унизил Клаву так, как ничто и никто в жизни ее не унижал. А ведь ей бомжи, когда в подвале поймали, пытались в рот написать.

Дед ослаб и хрипел. И тогда Клава сама собой сползла ему с груди на шею и свела как смогла свои несильные бедрышки. Упрямые.

Дед хрипел и синел и сучил руками у нее за спиной, но оттуда со спины оттолкнуть ее не мог, даже надвинул туже своими бестолковыми толчками.

А потом хрипеть стал меньше. И совсем перестал, только сделался синее и чернее.

Клава еще посидела. Теперь, когда не хрипел и не выкрикивал божемерзких слов, Иван Натальевич выглядел даже лучше. Симпатичнее стал. И Клава боялась расслабить бедра, чтобы снова не начал дед хрипеть и ругаться.

Но наконец осторожно раздвинула бедра для опыта. Тишина. Не совсем тишина. Какие-то далекие невнятные звуки. Но не из деда – со стороны.

Клава перешагнула через затихшего деда и босая пошлепала в кухню.

Усталая, но гордая собой: исполнила долг, завещанный от Божи, помогла Ей-Им вымести частичку мусора человеческого!

Валерик смотрел телевизор! Приглушив звук, но все-таки не совсем. Вот откуда невнятные звуки!

– Ты что-о?! Грех же!

– Сестричка, я недолго... погоду только хотел... не рассказывай...

Долго было раскладывать его для правильной порки, да и не заслужил он, потому что в наказании на круглых аппетитных булочках силен элемент любовный, Клава это очень чувствовала еще дома, когда папусик с мамусенькой таким способом на ней разогревались. А в Сестричестве подтвердилось многократно. И Клава изо всех сил, зажмуривая глаза, нахлестывала Валерика по щекам. Слева и справа, слева и справа. Изо всех сил, изо всех сил – и становилось легче.

Наконец она так устала, что даже не разревелась.

– Пошли.

– Чего Иван Натальевич? – спросил Валерик заискивая. – Заснул? А то можно еще в ванной у него помыться. Вдвоем и не торопит никто. Давай?

Клаве противно показалось залезть в ту самую ванну, в которой много раз мылся мерзкий дед. Она только пошла одна, чтобы отмыться от мерзкой харкотины, может, даже заразной, а когда Валерик сунулся было – хватила его какой-то скалкой со всей силы. Потому что стыда между ними нет и секретов, но харкотина дедова – смертный стыд, от которого надо отмываться одной.

Немного чище стало наконец – на душе и на теле.

– Пошли. У нас не хуже помыться можно. Я только так здесь.

Валерик и не заглянул в комнату, а Клава ничего ему не объяснила.

Вернувшись в корабль, вошла к Свами уверенно, почти как равная к равной в эту минуту. Свами неспеша учила какую-то сестру. По задним частям и не узнать. Большую сестру, судя по размеру частей. Непонятно почему, Клава греховно вспомнила телевизор, который когда-то еще дома сообщил голосом привычного актера: «А жизнь продолжается!» Жизнь продолжалась без деда гораздо лучше, чем при нем!

Свами неспеша поучила сестру. Та встала – и оказалась бывшей доценткой.

– Ах, сладкая Свами, спасибо за науку. Такой смысл во всем – и в этом смирении, в этом безоговорочном подчинении!

– Не гуторь лишне. Скажи просто: «Слава Госпоже Боже».

– Ну конечно же, конечно: слава Госпоже Боже и ныне, и присно...

– Поди пока. Шумишь зазря много. Философия от слова «фи» в тебе не перебродила.

Не выпуская любалки, Свами повернулась к Клаве, не отойдя от какого-то прежнего гнева – вызванного доценткой, наверное:

– Ну, как наш милый Иван Натальевич? Чего ж не оставил тебя? Плохо ты ему понравилась? Значит, мало я тебя учила сегодня. Сейчас повторю! Лежит один, как мумия, а ему кровь все время разгонять нужно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: