Холодно, пустынно. Сорока качается на ветке, перебирает лапами, и слышно, как ветка скрипит.

С конца января задувают бураны. По утрам еще тихо, морозно, солнце словно кусок остывающей меди, но вот с шелестом несется снег по затвердевшему насту, цепляется за каждый бугорок, за каждый кустик. Темно, морозно, оглянуться не успеешь – метра на полтора вымахал сугроб; наутро торчат из него обглоданные зайцами верхушки ив. И опять воет ветер, шелестит снег, захлебывается, трепеща, оторванный ветром кусок коры на березе. Неделями, месяцами.

Мертв, пустынен водораздел. Только иногда в тихую погоду прогудит в облаках рейсовый самолет, и опять нетронутая, сторожкая тишина. Не заглядывает сюда зимой человек; он удобно устроился по берегам рек, построил поселки, отогрел землю и небо, отгородился домами и заборами от метелей и стужи. Не любит человек водораздел между Чулымом и Кетью.

И водораздел не любит человека…

– Вот, друзья-товарищи, и тракт кончился, – сказал Свирин и выпрыгнул из головной машины.

Тракторы остановились словно по команде. Угрюмо насуплены и требовательны тупые морды замерших машин с внимательными глазами фар; они повелевали, они требовали, вздрагивая от нетерпения железными корпусами на широко расставленных лапах-гусеницах.

Люди, вышедшие из машин на землю, не сказав друг другу ни слова, не поглядев друг на друга, принялись ходить вокруг машин, заботливо заглядывая в пахнущие теплом моторы. И пока они не совершили этот обряд, не существовали для них низкое серое небо, дряхлые березы по обочинам дороги, молчаливая, притаившаяся тайга. Люди гремели металлом, голыми руками ласкали серую от изморози сталь; затаив дыхание вслушивались в голоса машин, которые становились мягче, умиротвореннее. Вот фары головной машины засветились желтым – проба света, – поморгали н потухли, хитро подмигнув напоследок. «Все в порядке», – пели моторы, остывая, успокаиваясь.

Люди вздохнули облегченно. Они собрались в тесный кружок у головной машины, впервые за время знакомства внимательно посмотрели друг на друга.

Все шестеро сдержанно улыбаются, выжидательно молчат; у всех хорошее настроение. Слышно, как в вершинах сосен свистит ветер и они скрипят покачиваясь. Стихнет порыв ветра – гудят моторы тракторов.

– Что это тихо, как в церкви? – вдруг весело спросил Гулин, шутовски приподняв плечи, вразвалку пошел к своей машине.

Он порылся под сиденьем и, ухмыляясь, вернулся к товарищам.

– Этак веселее будет! – Он ловко выхватил из-за пазухи блеснувшую бутылку.

Улыбки на лицах трактористов застыли, они, как по команде, повернулись к Свирину и выжидательно смотрели. Гулин высоко поднял бутылку в вытянутой руке, а сам тоже косился на Свирина. Трудно понять, что выражает это неяркое лицо, и, так как Свирин молчал, Гулин опустил бутылку и ждал, по-прежнему шутовски приподняв плечи. Свирин неловко потоптался на месте, затем, сняв шапку, зачем-то поднял вверх отвороты ушанки, и трактористы поняли, что он не знает, как поступить. Первым все-таки понял это Гулин: он быстро опустил плечи, перестал улыбаться, просто и по-дружески предложил:

– А чего там, начальник! Тащи закусон! Тебе жинка, наверное, до лиха напихала…

Повеселели трактористы, зашевелились. Свирин тоже улыбнулся и полез в кабину за мешочком с провизией. Через пять минут, прямо на снегу расстелив тулупы, трактористы уселись в тесный кружок. Забулькала водка о дно железной кружки. Гулин протянул ее Свирину:

– За дорожку, начальник! Тебе первому.

Свирин принял кружку осторожно, обеими руками. Медленно выпил, несколько секунд помедлил с закрытыми глазами, затем отрезал большой кусок сала.

– За дорожку!

За ним выпили другие. Но неожиданно запротестовал Калимбеков:

– Мы не пьем, дорогие товарищи…

Как всегда в таких случаях, трактористы принялись уговаривать Калимбекова, приводить доводы, настаивать, но ничего сделать не могли: Калимбеков улыбался щелочками глаз и, мягко отводя рукой протянутую кружку, твердил одно:

– Мы не пьем.

Отказался от водки и молодой тракторист Саша Замятин; он так смутился, что уши стали пунцовыми. Тогда Гулин рассмеялся.

– Нам больше достанется! – и протянул кружку Свирину.

Тот замотал было головой, но водка была уже в руке, и он опрокинул ее в рот, оглушительно крякнув. Гулин мягко похлопал его по плечу:

– Хорошо тянешь, начальник, из тебя толк будет!

Заблестели глаза у водителей, вспыхнули лица. Веселые сидели они и слушали Гулина, который рассказывал анекдоты. Раскрасневшийся от водки, с распахнутым воротом, с клоком темных волос на лбу, Гулин лихо красив, притягателен. Сашка Замятин так и смотрит ему в рот.

– Прихожу в кинотеатр, – рассказывает Гулин, – проталкиваюсь в толпе и вдруг слышу, кого-то по шее ударили. Кого это, думаю? Оборачиваюсь, оказывается, меня!

Трактористы смеются. Братья Захаренко с набитыми ртами прыскают в сторону, прикрывая рот огромными ручищами. Сашка Замятин закатывается, высоко задрав голову. Раскачивается из стороны в сторону Свирин.

Так проходит полчаса – всем кажется, что они уже давно знакомы, знают друг друга много лет. Шумит над ними высокий сосновый бор, шелестит вершинами, отряхивая на землю мягкие снежинки. Полны ожидания теплые машины – гудят ровно моторами, нацелив фары на север.

– Пора в путь, друзья-товарищи, – сказал Свирин, поднимаясь. – Прошли всего пятнадцать километров… К утру надо попасть в Сосновку. Там отдохнем.

Заметно вечерело. На снегу лежали густые сине-розовые тени, верхушки сосен смыкались на потемневшем небе. Перед головным трактором пролегла светлая полоска света, вспыхнула на снегу, и оказавшийся в ней Калимбеков стал молочно-белым: Свирин включил фары. В небольших вмятинах узкой пешеходной дороги снег просвечивал розовым. И когда вспыхнули фары других машин, наступила ночь.

Тракторы пошли на север.

4

Калимбеков пел.

Сдвинув на затылок ушанку, цепко ухватившись за рычаги управления, он однообразно покачивал головой и пел высоким, протяжным голосом:

Расцветали яблони и груши,
Поплыли туманы над рекой…

Пропев последние слова: «А любовь Катюша сбережет», он несколько минут чутко прислушивался к гулу мотора и опять тихонько начинал петь все сначала. Машину покачивало, скрипели рессоры, в кабину временами заглядывал свет прожекторов идущего позади трактора, и тогда Калимбеков видел профиль своего соседа Замятина. Парень дремал, полуоткрыв рот; иногда его голова падала вниз, он вздрагивал выпрямляясь. Шапка лезла на лоб, и он поправлял ее расслабленным движением правой руки.

Калимбеков еще раз покосился на соседа, перестал петь:

– Рахим меня звать, слышишь, товарищ?

Замятин улыбнулся сквозь дрему:

– Слышу, дядя Рахим…

– Нравится моя песня? Всю жизнь пою. На фронт ехал – пел, с фронта домой ехал – пел. Жена у меня – Катюша, хорошая жена, друг, товарищ…

По желтоватому скуластому лицу Калимбекова плывут тени, отраженные от фар, и оно то вытягивается, то странно сужается; голос тракториста, глухой, гортанный, без труда перекрывает шум мотора, и Замятину сквозь дрему кажется, что когда-то давно, очень давно он слышал этот голос, но не может вспомнить, где это было, кто говорил так.

– Слышу, дядя Рахим. Вы меня Сашкой зовите, дядя Рахим…

– Хорошее имя Сашка…

Сашка снова забывается в полусне. Впечатления последних дней как кусочки яркой, но непонятной картины: вызов к директору леспромхоза, ласковый отеческий голос этого сурового и молчаливого человека – все неожиданно, непонятно. «Вы хороший тракторист, комсомолец – вам и карты в руки! Получайте командировку, товарищ Замятин!» Затем вызов в райком комсомола, чуть ли не все бюро на местах, испытующие взгляды. И через десять часов – в пути!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: