Проходя между костров, первый из провожатых вырвал из своего мехового кожушка клок шерсти и бросил его в огонь. Ильин оглянулся на второго — тот тоже принес в жертву какие-то разноцветные нитки. Пока шли по городищу, встречные замирали как вкопанные при виде Ильина. Особенно пристальному осмотру подвергались кроссовки и майка. Филологу стало нестерпимо стыдно за свою крикливую университетскую символику, он шагал, стараясь ни с кем не встречаться глазами, хотя его так и жгло любопытство: кругом были мужчины и женщины, одетые в музейный реквизит. «Височные кольца! — стучало в сознании. — Ведь это как минимум двенадцатый век!» Вот когда пришлось ему пожалеть о том, что не очень-то прилежно слушал курс археологии. Только и запомнилось: у любого племени в каждом княжестве были свои излюбленные украшения.

Ильин не успел как следует отчитать себя за непредусмотрительность первый бородач остановился перед шатром, сшитым из огромных лоскутов бересты, и сказал:

— Отче Святовиде, нежить чермную приведохом.

«Чермную… красную то бишь: это из-за кроссовок и майки… черт бы их побрал! Но почему нежить, неужели я, по их мнению, так безобразно выгляжу?..»

И опять ему не удалось до конца осмыслить сказанное. Из шатра стремительно вышел высокий бритоголовый старик в длинном одеянии, похожем на монашескую рясу, с тем только отличием, что широкие рукава и подол были расшиты причудливым орнаментом. Ильин с профессиональной зоркостью отметил преобладание солярного мотива: круги и кресты различных форм, олицетворяющие солнце. На груди у старца тихо позвякивали металлические бляхи и звериные клыки, нанизанные на сухожилие.

Святовид остановил на лице филолога взгляд больших серых глаз. Как все увиденные здесь Ильиным люди, он оказался блондином — седина едва угадывалась в густом пучке волос, ниспадавшем с темени на манер оселедца, излюбленного запорожскими казаками. Зато окладистая борода отливала серебром. Высокий узкий лоб, продолговатая форма лица и орлиный нос — таков был непременный набор родовых черт обитателей этого неизвестно в каком времени затерявшегося мира.

— Змиевой веры? — вопросил старик.

— То есть? — не понял Ильин.

— Хрестьянского бога раб? Распятого, позорной смертью казненного, исповедуешь?

— Н-нет, — растерянно ответил филолог. — Я вообще… как бы пояснее выразиться… вообще не признаю существования богов.

Святовид склонил голову набок. В больших серых глазах его застыло тревожно-недоверчивое выражение.

— Не имешь веры? — изумленно спросил он.

— Никакой, — с извиняющейся улыбкой ответил Ильин.

— Нежить, — убежденно сказал кто-то из провожатых.

Филолог обернулся, чтобы разуверить, доказать, что он никакая не нежить, что он такой же, как все. Но, столкнувшись с ледяными взглядами, отвел глаза.

— При чем здесь… Я считаю, что причина всех вещей — природа. Законы природы…

Святовид властным жестом указал Ильину следовать за собой и отправился на самую оконечность стрелки, где громоздились облизанные временем гранитные валуны. Усевшись на один из них, показал пленнику место рядом. Коснулся рукой майки.

— Даждь!

Ильин проворно стянул ее через голову, протянул старику. Тот долго мял ее, внимательно разглядывал узор ткани, скреб ногтем буквы. Потом потыкал пальцем мышцы филолога. Озадаченно спросил:

— Оборотень али навий, злыми кудесами с жальника подъятый?

Ильин жадно ловил едва знакомые, но ничего хорошего не предвещающие слова, судорожно пытаясь вспомнить их значение. Ага, навий — это мертвец, а жальник — кладбище. Эге, да за такое не меньше чем осиновый кол между лопаток полагается…

— Послушайте, уважаемый, я человек. Че-ло-век. Но не из вашего времени, а из будущего. Я прилетел из будущего.

«Прилетел? Тьфу, черт, какие-то научно-фантастические штампы в голову лезут». Ильин показал зачем-то на небо, и старик проследил за его рукой.

— От небес исшед, а из земли взят? — с ядовитостью спросил Святовид.

«А им не чуждо чувство юмора», — помимо воли отметил Ильин. Но тут же содрогнулся — аргументация старика вполне могла убедить любого инквизитора. Только не мог припомнить филолог: был ли в обычае у язычников подобный суд?

— С огненным змием прилетех? — вдруг серьезно спросил Святовид.

И Ильин понял, что он говорит о метеорите. Куда разумнее было обратить этот факт в доказательство своей принадлежности к небесным силам, чем растолковывать, каким образом стало возможно путешествие во времени. И он молча кивнул. А язык сам, помимо воли его, выдал услужливо вынырнувшую откуда-то формулу:

— Иже еси на небесех…

«Как опереточный мастеровой разговариваю, без смысла и ладу», остраненно подумал Ильин. Но как ни досадовал он на себя, перед спокойно-всепонимающим взглядом Святовида терялся, не находил сил отвечать с таким же невозмутимым достоинством. Хотя понимание серьезности ситуации уже прочно укоренилось в сознании, какой-то вертлявый бес скептицизма все подсказывал такой стиль поведения, который подходил бы для студенческого капустника. Давно пора было оставить ерническую манеру, но Ильину, приобретшему в среде своих однокашников и коллег привычку к постоянной браваде, самоиронии и псевдопростонародным словечкам, оказалось труднее всего содрать с себя эту шутовскую маску. Да какая уж там маска, это давно была плоть его, и сдирать личину приходилось с кожей.

Современным человечеством выработано противоядие против любых чудес и патетических поз, против высоких чувств и идеализма — это ирония. Чувство юмора возведено в ранг величайшей добродетели. В любом социологическом опросе читаешь: я ценю в людях чувство юмора, залог счастливой семейной жизни — наличие у супругов чувства юмора… Все снижаем, заземляем, не дай бог навернутся на глаза сентиментальные слезы. Восхитимся чудным пейзажем, но заметим, что кто-то видел нас в минуту умиления, и брякнем что-нибудь ерническое: вот-де, голос предков-землепашцев протрубил и вострепетал, в позу встал. Бывало, бывало такое, горько думал Ильин. По сути дела, к своим тридцати пяти он вообще разучился ярко, эмоционально реагировать на людей и события. Чувства все время пребывали под жесткой цензурой разума. А ведь это, по сути дела, проявление комплекса неполноценности. Комплекса, свойственного целой цивилизации. Она оторвалась от природы, замкнулась в технотронно-урбанистическом коконе, а краткие выезды «на лоно» использует, чтобы глотнуть естества, праны, как говорили древние авторы Вед. А от этой всесжигающей иронии, от привычки все время оглядываться на других, рефлексировать берет начало вторая из фундаментальных особенностей нашего мира — цинизм. Если все время заземлять свои духовные порывы, то в конце концов исчезает представление о высоком и низком, все обретает права гражданства…

Размышления Ильина прервал голос Святовида. Старик заговорил на непонятном языке — мелодичном и в то же время жестком, чеканном. Обратив глаза к небу, он словно бы советовался с ним. В размеренной речи его часто мелькали одни и те же созвучия. Филолог понял, что слышит молитву или заклинание. Неужели древние славяне пользовались каким-то священным языком для богослужения? Впрочем, в этом не было ничего необычного. Если в новые времена у всех народов такое считалось за правило — католики употребляли латынь, мусульмане — арабский, православные — древнеболгарский.

Непонятные слова молитвы, голубоватый дым ароматических трав, сжигаемых на жертвенном костре, сам отрешенный облик бритоголового волхва вызвали у Ильина целую цепь ассоциаций. Припомнились ему и картинки из школьного учебника, изображавшие Святослава и его воинов — с такими же прядями, свисавшими с темени. Всплыли в памяти кадры какого-то индийского фильма — их Виктор посещал тоже в глубоком детстве — деревенский священник с пучком волос на бритом черепе произносит варны перед изображением Брахмы. И уже более близкое, запечатлевшееся в сознании — прочитанное в университетские годы в одной из священных книг Индии, шастр: «…У мужчины должно быть столько волос на голове, сколько он может продеть сквозь серебряное кольцо, которое носит на пальце».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: