VII
— Ты, хозяин, спрашивал про Перынь — вона, гляди направо. — Пожилой гребец с дочерна загоревшим лицом, сидевший у рулевого весла, махнул рукой в сторону низменного берега, туда, где в реку выдавался мысок с сосновой рощей.
Среди медных стволов белели венцы недостроенного сруба. Несколько плотников неспешно взмахивали топорами.
— Слышь, хозяин, — продолжал рулевой. — Брось монетку в Волхов. Через полверсты в Ильмень выходим…
— А что, помогает? — спросил Ильин.
— Знамо дело, — отозвались сразу несколько гребцов.
Виктор достал из кожаной кисы на поясе серебряный пфеннинг и щелчком послал его метров на двадцать в сторону берега.
— Может, выйдем, посмотрим, где стоял Перун, — предложила Анна.
— Ну что ж, — Ильину и самому хотелось посетить капище.
— Чего глядеть-то, — сказал рулевой и мрачно сплюнул за борт. — Все как свиньи рылом изрыли.
— Правь к берегу, — распорядился Ильин.
Гребцы налегли на весла, и через минуту судно ткнулось в песчаную отмель.
— Давно по Ильменю ладьи водишь? — спрашивал Ильин, идя по широкой, плотно убитой тропе к холмику, видневшемуся за стволами священной рощи.
— Больше тридцати годов, — отвечал рулевой, утирая рукавом вспотевшее лицо. — Еще князь Владимир у нас сидел…
— Так ты и Добрыню видел, наверное?
— Как тебя. Вот тут на Перыни и видал. Требы тогда здесь творили — не помню, на Купалу или в Перун-день… Народу собралось — от самого берега стояли. А мы с робятами спозаранок от Ильименя плавились да и пристали, когда ладьи с Новгорода только показались. Первыми к капищу пришли…
Тропа вывела к новенькому срубу, поднявшемуся на два десятка венцов. Плотники, оседлавшие верхнее бревно, замерли с топорами в руках, увидев цепочку людей, вышедших из леса.
— Церкву рубят, — неодобрительно заметил один из гребцов. — Думают, на Перуновом холме поставят, так люди к ним ходить станут.
— Эх-ма! — сказал другой. — Скука-то какая: цельный уповод стоять да ихние козлогласия слушать…
Уповод — период от одного приема пищи до другого — был здесь основной мерой времени.
— Ну это ты загнул, — засмеялся рулевой. — Вполовину убавь, вот тогда правильно будет… А касательно скуки, это ты не соврал. Главное ведь что не понятно ничего. Я вот уж куда мужик сообразительный, не дадут робята соврать, а и то никак в толк не возьму ихние молитвы.
И, явно подражая кому-то, гнусаво пропел:
— Возрадуйся, Иерусалиме, и возвеселися, Сионе!..
Дружный гогот гребцов заглушил конец фразы. Долговязый парень с едва пробившимся на верхней губе пушком сказал, давясь от смеха:
— Ой, дядя Истома, ну прямо не отличишь… — и, заметив непонимающий взгляд Анны, объяснил: — Это он нашего попика Луку Жидяту передразнивает.
«Знать бы вам, что Жидята к вам лет через десять-пятнадцать епископом пожалует», — подумал Ильин.
Поднялись на всхолмие. Центр его был обведен глубоким рвом, от которого во внешнюю сторону отходили небольшие ответвления, подобно лепесткам огромного цветка. Заглянув в одно из них, Ильин увидел слежавшийся пласт золы и углей. Перепрыгнув через ров, прошел к центру окружности. И здесь виднелась черная линза, в середине которой торчали обгорелые остатки толстого ствола. Виктор понял, что здесь и стояло изваяние Перуна.
Оглянувшись, он заметил, что гребцы столпились перед рвом, с явным неодобрением взирая на Ильина. Овцын и Анна стояли в сторонке, с опаской поглядывая то на них, то на Виктора. Сообразив, что нарушил какие-то неписаные правила поведения в святилище, Ильин быстро раскрыл кису и, достав из нее пригоршню монет, с благоговейным выражением лица высыпал на кострище.
Широкий жест был воспринят с одобрением. В одно мгновение настроение мужиков переломилось. Они даже почувствовали себя неловко, ибо заподозрили богобоязненного человека в святотатстве. Гребцы заглядывали Ильину в лицо, старались сказать что-нибудь приятное, с прямо-таки рабской готовностью отвечали на любые его вопросы.
Через полчаса он во всех деталях знал, где горели жертвенные костры, как закалывали животных, принесенных Перуну, какие заклинания читались над девственницами, решившими посвятить себя служению богам.
Истома показал, как тащили опутанную веревками дубовую статую, в то время как первый новгородский епископ Иоаким Корсунянин следовал за ней, беспрестанно полосуя воздух медным крестом.
— А что же народ? — с возмущением спросила Анна.
— Смотрели да плакали. Против мечей не попрешь — дружинники-то в два ряда стояли — сунься поди…
Когда вышли на берег, Истома махнул рукой в сторону Новгорода, оставшегося внизу по течению Волхова.
— Туда поплыл. А когда под городским мостом, слышь ты, проплывал, кинул свою палицу на мост. Да и сказал будто бы: вы, новгородцы, меня не защитили, вот и станете теперь друг с другом сечься. Так и вышло.
— Я не поняла, кто палицу кинул, — сказала Анна.
— Перун, кто, — пренебрежительно взглянув на княжну, отозвался Истома. — Люди добрые ту палицу схоронили… Вот погодите, вернется еще Добрынюшка, заступник наш, ужо отдадут ему палицу эту. Посмотрим тогда, как запоете.
— Кто? — опять не поняла Анна.
— Никто, — досадливо огрызнулся рулевой. — Сигай в лодку, егоза. Дома не сидится, за отцом, вишь ты, увязалась. Слыханное ли дело!..
Критика косвенно относилась и к Ильину, но он счел за лучшее не обращать на нее внимания. Гребцов им предстояло сменить только на противоположной стороне Ильменя.
Как только ладья вылетела на озерную гладь, Истома весело распорядился:
— Суши весла!
Гребцы разом подняли лопасти на воздух и, подождав с минуту, пока с них стекут струйки ильменской воды, побросали весла на скамьи. Двое принялись деловито поднимать красный парус с желтым солярным знаком. Ильин кивнул на изображение и полувопросительно сказал:
— Даждьбог…
Рулевой заговорщически подмигнул ему и проговорил:
— Уже епископ-от подъезжал: зачем не крест святой на парусах нашиваете? А мы ему: несвычно, владыко… Опять же у варяг это в обычае — у тех, мол, еще и пострашнее чего увидишь, драконью голову ощеренную… Ну, сам понимаешь, супротив дружины — а она, почитай, наполовину из варяг, — не попрешь… Отвязался.
— Ему теперь не до парусов, — заметил молодой долговязый гребец. — В Деревской да Шелонской землях, люди бают, церкви христьянские где пожгли, где пограбили, а те, что целы остались, — впусте стоят…
Земли — так звались в Новгороде округа, подчиненные власти веча, действительно жили еще по старым языческим порядкам. Приходившие из волостей торговцы рассказывали, что люди наотрез отказываются погребать мертвых по новым обрядам, им диким казалось, что их плоть будут пожирать безглазые твари. Податель жизни огонь, которому предавали останки, как бы обеспечивал возрождение человека в другой жизни, превращая земную плоть в иную субстанцию.
В каждом событии, в каждом крупном явлении окружающего бытия славяне-язычники видели отголоски иного мира. Как-то, выслушав рассказ о свадебных обычаях дальней обонежской земли, Ильин неожиданно для себя процитировал пришедшее на память стихотворение Владимира Соловьева:
Собеседник, пожилой кряжистый купчина, пораженно умолк. Мелодично льющаяся речь, каким-то чудодейственным образом претворенная из обыденной, всегда действовала на людей этой эпохи подобно магическому заклинанию. Собственно говоря, назначение поэзии так и понималось: сообщить высшим силам о желаниях и надеждах людей. Оттого и непохожесть высокого слога сказителей и жрецов воспринималась как должное — негоже с богами изъясняться на будничном наречии.
Повседневная речь славян оказалась куда ближе к разговорному языку двадцатого века, чем мог раньше судить Ильин по письменным памятникам. Книжное слово всегда воспринималось древними как некая аналогия священного косноязычия шаманов и прорицателей. Тем более что авторами книг целые века были исключительно монахи и священники — конкуренты поверженной религии. Им собственным творчеством необходимо было доказывать свою приобщенность к мистическим стихиям, к невидимому миру.