Жизнь богемы, андеграунда обычно представляют в опереточно-шаржированных тонах - бесконечные застолья, групповой секс, наркотики, измененные состояния, безумные глаза и педерастическая манерность в жестикуляции. Это все неправильно, хотя любое из перечисленных свойств могло быть в том или ином конкретном случае, главное другое - неофициальную культуру составлял трудовой люд, в смысле трудяги, люди, которые по большей части все время что-то писали, читали, смотрели, обсуждали, делали. Причем программа делания была расписана на десятилетия вперед - и, думаю, для некоторых наступившая перестройка только помешала, внеся отвлекающий момент. Саша Кобак, которого потом академик Лихачев возьмет директором Фонда культуры, исследовал и собирал материалы по уничтоженным и сохранившимся в Ленинграде церквам и кладбищам; после перестройки он издал сразу несколько многотомных энциклопедий, а мог и продолжать собирать материалы. Алик Сидоров, московский человек, создал в конце 70-х журнал современного искусства А-Я и, вместе с уехавшим в Париж Игорем Шелковским, издавал его во Франции. То есть журнал, на самом высоком полиграфическом уровне, со статьями превосходных авторов с новым языком описания, полностью делался в Москве, а издавался за границей. Этот один человек сделал больше, чем все твое министерство культуры за пять лет. Он ввел никому по существу неизвестных художников-неофициалов в число мировых знаменитостей. Понимаешь? Не просто сделал из них самых известных в мире русских художников, а самых известных мировых художников, таких как Илья Кабаков и Эрик Булатов. И это при том, что твои московские коллеги устроили у него в квартире и в мастерской без преувеличения обысков двадцать, и всегда конфисковывали машинами - рукописи, книги, слайды, журналы, технику. Он продержался до самой перестройки, человек фанатического мужества, обаяния и благородства, настоящий русский аристократ, хлебосольный и широкий, как вся купеческая гильдия Москвы. Думаешь, его отблагодарили? Нет. Но о благодарности никто не думал, не надеялся. Ведь слишком хорошо чувствовали, чем живет простой люд, который, конечно, терпел бы все еще сто лет, кабы не спустили ему свободу на голову, как лифт.

Кстати, и о патриотизме; мне кажется, тебя эта тема заботит - а были ли патриотами все эти неформалы-нелегалы, или думали лишь о своей славе и благосостоянии, о том, чтобы заработать символический капитал на Западе и свалить туда, как только будет можно?

Что тебе сказать - думали о славе; правда, из прагматических соображений - больше о славе у потомков, после смерти, ну, или у своих же друзей, потому как Сивилл не было или их не слушали, никто на скорую отмену Советской власти не рассчитывал. Думали о Западе, и те, у кого не хватало сил терпеть, уезжали, создавали там журналы, издавали все те же тексты, или забывали о литературе, устав от нее, и превращались в обыкновенных европейских или американских обывателей.

Однако, по-моему, это и есть истинный патриотизм - делать свое дело, не изменяя ему ни при каких обстоятельствах и оставаясь достойным человеком, которому стыдно за свою трусливую страну, превращенную в сообщество добродушных марионеток, не протестующих против унижения ни при каких обстоятельствах. Вот диссиденты, которых постперестроечное общество не оценило, какой от них, казалось бы, толк, если и было их - я имею в виду тех, кто решался на политический протест - несколько десятков за всю эпоху. Но то, что в народе нашлись люди, не только готовые умереть за свои убеждения, но и умиравшие за них - это реальное спасение этноса, реабилитация его в своих собственных глазах. Ведь пусть всего несколько человек вышло на Красную площадь с протестом против советских танков в Чехословакии, но остальные получили возможность иначе смотреть на самих себя - значит, могли думать они, такое можно делать, значит, мы, как народ, не дефективны, значит - это просто я боюсь, но есть такие, которые не боятся. И, следовательно, все зависит только от меня.

А это очень важно, и если бы я не избегал пафоса, я бы сказал, а теперь и говорю, что это героизм куда более высокой пробы, нежели героизм во время Великой Отечественной войны или других войн. Ибо жертвующий своей жизнью солдат знает, что на его стороне общество, близкие, однополчане, которые назовут его героем, а на стороне диссидента - только он сам, кучка его единомышленников и непонятное в своей перспективе будущее; зато все остальное общество точно осудит его шаг и в лучшем случае назовет дураком, а то и преступником. А этот поступок на самом деле спасает репутацию народа в глазах потомков и историков, вывод которых прост - раз есть зафиксированные факты протестов - значит, их было еще больше, и, следовательно, страна не безмолвствовала. Поэтому даже установка - не помогать ни в чем преступной власти - была патриотической, так как стоило разрешить себе немного - и вот ты уже тот, кого все презирают.

Неписанные законы открывали возможности для любых профессий физического труда - от дворника до шофера, или рабочего (кстати, рабочие были: тонкий поэт Алеша Шельвах - почти все 70-е и 80-е проишачил токарем на заводе), можно было заниматься репетиторством, халтурить на Ленфильме (как Леня Аронзон), быть редактором медицинского издательства (как Витя Кривулин), но если ты был редактором журнала литературного, как, скажем, более чем милый Андрюша Арьев, то даже если с тобой пили, дружили, даже любили тебя, ты все равно не принадлежал к неофициальной культуре. Почему? Да потому что (пусть и невольно) помогал мерзопакостной советской власти ткать цыганское одеяло обмана. И этот неписанный закон был строг. Однако я никогда не слышал, чтобы кто-то говорил о себе и наших общих знакомых - герой, и не только потому, что пафос, как ты понимаешь, был запрещен, а потому что во всем остальном это были обыкновенные люди с реестром хрестоматийных человеческих слабостей - завидовали друг другу, хвастались, изменяли женам, обижались по пустякам, не выдерживали десятилетий нищенской жизни и шли на контакты с твоими друзьями с Литейного, стучали на своих, предавали все, что можно было предать, получая за это квартиру без очереди или тонкую книжку в издательстве «Рабочий», если только не обещание ее. Обыкновенная бодяга, так всегда и везде.

Не знаю, было ли и у тебя такое же ощущение, когда ты только стал знакомиться с миром КГБ? Было ли первоначальное представление о какой-то необозримой глубине новой жизни, ведь у вас в конторе должны были быть интересные люди с прошлым? Как они - легко шли на контакт, или общались лишь под сурдинку, трижды проверяя, можно ли доверять или нет? Или вообще у вас не могло быть доверительных отношений в принципе и людей приходилось угадывать, как угадывают кого-то, спрятавшегося за занавеску? Ведь человеку свойственно преувеличить значение мира, который относится к нему комплиментарно. Меня хорошо приняли и в кругу ленинградского андеграунда, и потом в Москве. И мне даже казалось, что я открыл никому не известную цивилизацию, затерянную в городских тропиках и исповедующую отчетливые утопические принципы аскетизма и самоотдачи, которые, однако, позволяли жить в ситуации, когда жизнь казалась невозможной. Ведь жизнь невозможна без надежды, тем более у людей творческих. Однако стоило посмотреть на это существование со стороны, как можно было прийти к выводу, что у этих одаренных людей нет никакой перспективы, хотя по большому счету все чего-то ждали. Нет, не перестройки. Чего тогда? Даже не знаю, но я тоже все время ждал какого-то известия, события, открытия; скажем, сообщения, что мой роман будет напечатан в Континенте, что книжка выйдет в одном из западных издательств, что кто-то из тех, кого я уважал, прочел мою рукопись и возвестил всему миру известную уже тебе песнь про приход нового Гоголя; это и было, как я понимаю, планом надежд, так или иначе характерным для любого обитателя подполья. Другое дело, но я понял это не сразу, ограничиваться только подобным пусть и сладостным, но чисто символическим планом будущего творческий человек долго не может, то есть может, но что-то с ним такое происходит, и мотивация к творчеству меняется, деформируется, скукоживается. С большинством аборигенов второй культуры я был, что называется, в неравных обстоятельствах, я только входил в туннель, который меня не пугал, а восхищал - интересом к настоящему, подробностями прошлого, роскошью интеллектуальных интерьеров, по крайней мере, по сравнению с периодом предыдущего одиночества. А вот те, которые обитали здесь давно, как выяснилось, уже устали и жаждали выйти на свет. Резонное, согласись, желание.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: