В командирской каюте мысль углубилась, воткнувшись в неизбежный вопрос: а кому деньги отдавать? Брать себе в карман? Гнусно. Приказать коку на вырученные суммы прикупать на рынке кое-что из зелени в общий котел? Как бы не так. Немедленно найдется злопыхатель, капнет в органы, и в расхитителях и растратчиках окажется он, командир дивизиона.
Утро вечера мудренее, и вместе с подъемом флага родилось решение: вырученные за помои деньги официально сдавать в финчасть училища! К обеду, правда, обнаружился некий порок, изъян в найденном решении: финансисты откажутся принимать деньги, финансистам нужно обоснование, какой-нибудь жалкий приказишко или циркуляр о праве командира дивизиона сдавать невесть откуда полученные деньги — и обязанности начфина деньги эти приходовать в общефлотскую, то есть государственную казну.
Приступая к решению помойной проблемы, Суриков убежден был, что расправится не только с этой головоломкой, потому что считал себя счастливчиком, чему имелись подтверждения: четырежды чуть ли не под самой кормой тральщика взрывались мины, ни одного шва не разошлось, раз пять влетал на мелководье, но винтов не погнул и начальство о ЧП не прознало. И теперь (возгоралась надежда) помойные баталии на пирсе завершатся его восхождением к адмиральским высотам.
Жалкого приказика, по которому флот обогащался сорока рублями в сутки, не было и, кажется, не могло быть. Зато еще до спуска флага Сурикову в секретной части училища дали для прочтения свеженький приказ Главкома. Командир дивизиона расписался, поставил дату и вышел на свежий январский воздух, чтоб отдышаться и отсмеяться, заодно и пригорюниться от плюшкинского крохоборства адмирала, под руководством которого флот в скором времени начнет попугивать весь мир.
Приказ повелевал: отныне и во веки вечные все офицерские погоны плавсостава после окончания срока выслуги подлежали утилизации, то есть обязательной сдаче, поскольку в золотом шитье погон находилось самое настоящее золото — правда, в мизерном количестве, одна десятимиллионная грамма в каждой сотне наплечных знаков различия.
Со следующих суток помои стали продаваться, бабы совали вахтенным деньги, расписывались в ученической тетрадке, а Суриков всю недельную выручку свел в общую сумму и в рапорте на имя начальника финчасти училища указал: деньги (287 рублей) с покупателей взимались на основании приказа Главнокомандующего ВМФ СССР No…
Тут рука замерла, перо зависло над бумагой: какой номер придумать? И что перед номером ставить — один ноль (секретно) или два нуля (совершенно секретно)? Не ОВ же, понятно: приказы особой важности составлялись от руки и в единственном экземпляре. No0765, к примеру? Не пойдет: финансист интереса ради пойдет глянуть на секретный приказ. А на совершенно секретный — его и не подпустят к нему.
Итак: «… на основании приказа Главкома ВМФ No00254 от 17 января 1952 года».
Наконец-то помойные делишки утряслись ко всеобщему удовлетворению, неправедно полученные рублики жиденьким ручейком вливались в общефлотскую кассу, единая расценка на ведро помоев надежно закрывала доступ к государственной и военной тайне, ибо особые нормы довольствия катера секретного спецназначения стали недоступны агентам американской разведки, поскольку помои всех кораблей у пирса сливались в общий контейнер. К 23 февраля пришел приказ о присвоении Сурикову долгожданного звания, за ним последовал рапорт на имя начальника училища, еще один рапорт, экзамены на заочный факультет академии, приказ No… (с одним нулем) о зачислении. Служба на дивизионе продолжалась, однако впереди — двухмесячные установочные сборы, офицерское общежитие для слушателей — не в радость после обжитой командирской каюты на тральщике. Надо бы жениться, Элеонора из интеллигентной семьи, родители чинить препятствий не будут, поскольку отсутствуют (померли в блокаду), дом невдалеке от академии.
Что ж, повел с ней речь об этом — без цветов, на колени не вставал, о радужных перспективах не заикался. Церемония происходила в кровати, слово прозвучало, Элеонора выпростала ногу из-под одеяла, подняла ее, согнула в коленке, распрямила, опустила, потом и другую конечность подвергла осмотру, нашла кое-какой непорядок с мизинцем, рассмотрела, успокоилась и вымолвила:
— Что ж, в этом что-то есть…
Расписались. Элеонора грохотом посуды на кухне возмещала неумение вкусно готовить пищу, обед и ужин можно было смело сливать в бачок и везти в Ломоносов для продажи владельцам поросят. Сам Суриков стал бережливым и, когда дивизион выходил в море, не без сожаления наблюдал, как коки выливают за борт отходы своего производства.
Детей решено было пока не заводить, Элеонора училась всего на втором курсе, пеленки помешали бы ей стать первоклассным филологом.
Копаясь как-то в приказах высшего руководства, Суриков напоролся на упоминание о помоях, полез в документы начальника тыла ВМФ и обнаружил разрешение на продажу частным лицам отходов камбуза. В некотором ошеломлении глянул он на номер: трем цифрам предшествовал один ноль. Зато подписавший разрешение адмирал явно опоздал, Суриков годом раньше проявил великодушие и, пресекая казно-крадство, определил твердую цену на поросячьи радости.
С верой в свою счастливую звезду продолжал он службу и учебу, ставился в пример и ничуть не удивился, когда после академии его направили в распоряжение командующего Тихоокеанским флотом, а точнее — «Военно-морская база Совгавань, начальник разведки». Прощай, дивизион! Растите, поросята, большими и вкусными! Живите счастливо, жители города Ломоносова! И скорее кончай ЛГУ, дорогая жена Элеонора! Неизвестно, правда, что делать в Совгавани филологу с университетским образованием.
Во Владивостоке он пересел на местный самолет, приземлился в Совгавани, катер доставил его на другую сторону бухты, матросы втащили его пожитки в двухкомнатную квартиру — семейный человек все же! Кабинет в штабе — на двоих, за соседним столом — начальник ПВО базы, мужик миролюбивый и не дурак выпить. За окнами — рейд, корабли, на улицах полно ребятишек и говорливых баб. Народ, чувствуется, жизнью доволен, ларьки и магазины военторга снабжаются хорошо, о поросятах никто не помышляет.
Элеонора экзамены сдала, диплом получила, но с отъездом явно медлила. Частенько приходилось выходить в море, и Сурикову возмечталось невероятное: вот, мечталось, возвращается он с моря — а на пороге дома стоит жена в недорасстегнутой кофточке, поглаживая рукою головку пацаненка, жмущегося к ее ногам, причем где-то в отдалении попискивает еще один малорослый субъект. (И бабы усть-лужские вспоминались почему-то…)
Элеоноре отправлено было резкое письмо, в Сурикова начинало вкрадываться некое подозрение… Решил обоснованность его проверить своими глазами. Получил отпуск, дал телеграмму — буду тогда-то и тогда-то, таким-то рейсом. Обещание выполнил, подкатил на такси к знакомому ленинградскому дому, дверь открыл своим ключом, увидел парня, в некотором замешательстве возившегося с брюками, никак не желавшими застегиваться… Парень надел рубашку, расправил складки у ремня и вопросительно глянул на Сурикова, как бы спрашивая: «А, собственно, вы-то как здесь?»
Не удостаивая хама ответом, Суриков спросил у нежившейся под одеялом Элеоноры:
— Что здесь происходит?
Любимая жена ответить поленилась, но, как четыре года назад, когда Суриков делал ей предложение, заголила одну ногу, задрала ее к потолку, согнула в коленке, выпрямила, потом ту же операцию провела с другой… Слова для ответа нашлись, однако. Встала, накинула халатик, стали вдвоем сочинять документ в загс, пора разводиться — так решено было, несходство характеров. Поскольку судебное разбирательство должно проходить по месту жительства истца, то таковым выступила Элеонора, тратиться на самолет не позволяли ей финансы и отсутствие времени из-за хлопот с аспирантурой. Бумажки Суриков отнес в суд, предъявив отпускной билет — для ускорения процедуры.
Отдаленность Совгавани от обитаемых мест планеты заставила суд почти немедленно приступить к делу. Бездетные пары можно было, пожалуй, разводить «не глядя», но, видимо, судам указали: браки надобно сохранять во что бы то ни стало. Судья, дотошная баба лет сорока пяти и не без приятности, канцелярски-казенным тоном предложила помириться, а когда услышала двуединый отказ, то вперилась в бумаги, долго вчитывалась в них, а затем подняла очень внимательные глаза на Элеонору и невинно спросила: