Сказать отцу? Да он, Бологов, представляет себе, что это значит для меня? Пусть уж лучше он сам… Здесь…
Стою, молча глотаю слезы.
Бологов сверкнул золотыми зубами.
– Ну, пшел отсюда.
Меня уже не волновало: сумею я добраться до барака раньше сестры или не сумею. Какое это имело значение перед тем, что меня ожидало?
Вечером сообщаю отцу, что его вызывает Бологов. Отец в изумлении.
– Бологов?! Да где ты его мог видеть?
Пришлось рассказать.
Вина моя была такой огромной, что я не стал даже вымаливать прощения. Но и сейчас, вспоминая этот эпизод, непроизвольно ощупываю одно место.
А отцу Бологов приказал привезти дров. Всего-навсего.
XVI
В бараке громко стукнула входная дверь и вбежал Колька Реймер. Лицо красное, потное, волосы взъерошенные.
– Ты говорил, что у энкавэдэшников собаки такие большие, потому что порода такая? Эх ты! Я узнал, почему они огромные.
– Чего ты мог узнать? Мне отец говорил. Их называют «восточно-европейская порода», а раньше называли просто «немецкая овчарка». Но это неправильно, потому что вывелись они в Восточной Европе.
Колька в нетерпении ерзает ногами. Сразу видно, что он узнал что-то серьезное. Тем более, что он вообще парень серьезный. Но я стою на своем. Из упрямства. '
– Ладно, – не выдерживает Колька. – Пойдем, покажу.
Бежим из барака, перепрыгивая через ступеньку. Преодолеваем непересыхающую лужу у магазина; проносимся мимо толпы у комендатуры – что-то многовато новеньких сегодня появилось. Стоят, переминаясь с ноги на ногу, с мешками и фанерными ящиками, обвязанными веревками. Наконец впереди замаячил высоченный забор лесозавода. Колька подбегает к нему и молча машет мне рукой. С минуту он сидит на корточках и смотрит в дырочку в заборе. Потом уступает место мне. За забором большой двор и несколько будок, в тени которых, высунув от жары языки, лежат здоровенные овчарки.
Колька тихонько шепчет:
– Скоро будет гудок, и сам увидишь, почему они такие большие растут, – он протягивает мне большой согнутый гвоздь, показывая, – ковыряй себе дырочку.
Хватаю его и, словно сверлом, пробиваю себе между досок смотровую щель. Поглядел в нее, еще поковырял – вот теперь нормально. Почти весь двор просматривается. С той стороны что-то дохнуло мне в глаз. Быстро ткнул гвоздем в дырку. За забором раздался визг, вой, лай – все вместе. Наверное, прямо в нос попал. Доски слегка качнулись, видно, овчарка от злости на забор кинулась. Ну, здесь ты меня не достанешь, не то, что зимой. Может, это и есть та самая, что набросилась тогда на меня, порвала фуфайку, прокусила руку, катала на снегу клыками и лапами, играла как кошка с мышью. Конвойные едва отбили меня у вошедшего в азарт зверя.
Колька хватает меня за руку:
– Что ты делаешь?! Сейчас энкавэдэшники выскочат. Убегаем!
И мы несемся в сторону комендатуры, чтобы поскорее затеряться в толпе. Кажется, удачно. Погони нет. Ходим между ссыльными, присматриваемся, прислушиваемся. Все они, действительно, новенькие, откуда-то с Украины. Говорят как-то чудно, однако мы все понимаем. Их тревожит: куда отправят? На Севере никто из них никогда не был. Мужчин среди них очень мало, да и те старички. Зато много детей. Одна девочка молча плакала, слезы текли сами собой. Может, кто обидел?
Нет, никто не обижал. Зовут Оля Панченко, а плачет потому, что отца их забрали еще дома и они с мамой так до сйх пор и не знают, где он. Их все время везли в закрытом вагоне, никуда не выпуская. А сюда доставили на барже, и тоже было страшно.
– Ничего, Оля, не бойся, – успокаиваем ее. Здесь живут нормальные люди, пропасть не дадут, помогут, только энкавэдэшников подальше обходите. Они злые, как их собаки. А во всех остальных случаях мы тебя в обиду не дадим.
Оля сквозь слезы благодарно улыбается, но в это время раздается заводской гудок. Нам пора. Уже на бегу Коля предлагает:
– Подойдем тихонько, собакам теперь не до нас, и ты увидишь, почему они такие большие и злые.
Каждый из нас прильнул к своей щели. То, что я увидел, трудно было себе вообразить. Выходят несколько энкавэдэшников и дают овчаркам по большому куску мяса. Нам бы его на год хватило. Каждая собака берет мясо в зубы отходит в сторону, кладет между лап и откусывает большие ломти, иногда громко рыча, как бы предупреждая соседок, что делиться ни с кем не будет.
Мы оторвались от щелей, взглянули друг на друга. Вот это да! Конечно, от такой еды будешь большим. И злые они тоже, наверное, от того, что едят много сырого мяса. Тигры, вон, тоже сырым мясом питаются, потому и бросаются потом на людей.
– Слышь, Коля, может это им премию дали? Сегодня ведь привезли сразу двух пойманных.
– Какая еще премия? Вчера никого не поймали и позавчера никого не привезли. Я хожу сюда три дня, и каждый день их такими кусками кормят. А ты говоришь: порода восточно-европейская.
Последнюю фразу Колька произнес с таким сарказмом, что я, посрамленный, надолго замолкаю.
Уже около бараков нам навстречу кинулись Жучка и Дамка – соседские, а вернее, общие дворняжки. Мы все подкармливаем их тем, что можем стащить у себя дома. Собачки привычно ласкались к нам, а когда мы здоровались с ними – подавали лапы и прыгали на грудь.
– Знаешь, Коль, – говорю я, – наши собаки хоть и не едят мяса, зато они добрые, так что пусть собаки энкавэдэшников подавятся своим мясом.
Кстати, наши дворняжки страшно не любили энкавэдэшников. Особенно Жучка, Через полгода, зимой, за эту свою ненависть к ним она и поплатилась. Как-то ночью бродил по поселку пьяный охранник, видать, приключений искал. Жучка, понятное дело, возьми и облай его. Так «длиннополый» несколько раз стрелял в нее, пока все же не убил. Наутро мы нашли нашу любимицу возле водокачки мертвой. Колька, Муртаз и я решили похоронить ее. Погрузили на саночки, отвезли на берег Вижаихи, возле сан-городка, и закопали в чистом снегу. Потом, не сговариваясь, сняли шапки, помянули Жучку добрым словом и, грустные, разошлись по своим баракам.
Ночью мне приснилось, что прибежала Жучка, начала скрестись в дверь, просилась погреться. Оно и понятно: холодно ей и голодно в снежной могиле.
Проснувшись, я решил хоть как-то помочь собаке. Когда наши ушли на работу, долго возился с поленом, резал лучины, связывая их веревочкой. А едва рассвело, побежал в бабушкин барак. Бабушка торопилась в магазин за хлебом и оставила меня одного, пообещав, что, как только вернется, вместе почаевничаем. Вот это-то мне как раз и было нужно – остаться одному. Едва за ней захлопнулась дверь, я подтащил лавку к углу, где на полочке стояли иконы, а за самой большой из них, на которой Матерь Божья с младенцем, находилась баночка со святой водой, которую бабушка – я знал это – набрала в крещенскую ночь из родника возле кирпичного завода.
Достаю приготовленный пузырек, осторожно начинаю переливать из банки, боясь пролить хоть одну драгоценную каплю. Но когда стал затыкать пробку, оступился, взмахнул руками… и, полетели и банка, и я с зажатым в руке пузырьком. Лежа на полу, я ошалело глядел на растекающуюся лужу. Вот этой проделки мне даже бабушка не простит.
Быстро заметаю осколки, вытираю лужу, потом беру из стола чистую баночку и наполняю ее водой из ведра. А чтобы оставалась хоть какая-то видимость святости, капаю туда несколько капель из пузырька. Вода будет не такая уж святая, но… почти святая. Кажется, все предусмотрено. Ставлю баночку за икону, прячу пузырек, оттаскиваю лавку на место и к возвращению бабушки все в порядке. За исключением мокрого пятна на полу. Чай пить, конечно, не остался, не смотря на ее уговоры. Торопясь уйти, объяснил, что, дескать, пил воду и нечаянно разлил.
Вернувшись домой, я взял утреннее изделие и пошел к сангородку, где мы похоронили Жучку. Место отыскал с трудом. Вот оно, у молодой сосенки. Воткнул крест, вытащил из-за пазухи пузырек и быстро, пока вода не замерзла, побрызгал могилку.