Пушкин иронизирует — «измерить Китайскую стену»,— в «немецкой биографии», разумеется, иначе: там говорится о «китайской границе»; Пушкин, однако, знает, о чём пишет: «Китайская стена» находится в Китае, а не близ Иркутска, однако правнук нарочно пишет нелепость, подчёркивая таким образом, что прадеду важных поручений не давали, что всё это был лишь повод — выслать его из столицы…

К сожалению, Пушкин так и не познакомился с необыкновенным по выразительности документом, отчаянным прошением прадеда, отправленным 29 июня 1727 года всемогущему Меншикову из Казани (по пути в Сибирь): «Не погуби меня до конца… и кого давить такому превысокому лицу — такого гада и самую последнюю креатуру на земли, которого червя и трава может сего света лишить: нищ, сир, беззаступен, иностранец, наг, бос, алчен, жажден; помилуй, заступник и отец и защититель сиротам и вдовицам…»

Всё это было, однако, за несколько лет до нашего второго дня, 4 октября 1737 года.

Впрочем, поэт, кажется, ясно представляет житьё-бытьё предка в 1730-х годах: следует всего семь фраз, но зато пушкинских! «Судьба Долгоруких известна. Миних спас Ганнибала, отправя его тайно в ревельскую деревню, где и жил он около десяти лет в поминутном беспокойстве. До самой кончины своей он не мог без трепета слышать звон колокольчика… Он написал было свои записки на французском языке, но в припадке панического страха, коему был подвержен, велел их при себе сжечь вместе с другими драгоценными бумагами.

В семейственной жизни прадед мой Ганнибал так же был несчастлив, как и прадед мой Пушкин. Первая жена его, красавица, родом гречанка, родила ему белую дочь. Он с ней развёлся и принудил её постричься в Тихвинском монастыре, а дочь её Поликсену оставил при себе, дал ей тщательное воспитание, богатое приданое, но никогда не пускал её себе на глаза. Вторая жена его, Христина-Регина фон Шёберх, вышла за него в бытность его в Ревеле обер-комендантом и родила ему множество чёрных детей обоего пола».

Итак, Ганнибал, по рассказу Пушкина, чуть не лишился головы вслед за бывшим послом Василием Долгоруким (в свите которого некогда возвращался из Франции), вместе с другими противниками Анны Иоанновны. Влиятельный полководец Миних чудом спас… С политическими неприятностями приходят семейные, и наш герой осенью 1737-го — давно в печали, отставке: в своей деревне вспоминает славные петровские годы и ожидает…

Мы теперь точно знаем, что Ганнибалова деревушка (вернее, хутор, мыза) называлась Карьякула и находилась в 30-ти верстах юго-западнее Ревеля (нынешнего Таллинна): пять крестьянских хозяйств и не намного бóльшее помещичье… Знаем также, что с первой женой отставной майор расправился куда страшнее, чем это представлялось поэту: согласно материалам бракоразводного дела, обнаруженного много лет спустя, муж «бил несчастную смертельными побоями необычно», обвиняя жену (и, кажется, не без оснований) в попытке его отравить; много лет держал её «под караулом», на грани голодной смерти. Война супругов, продолжавшаяся много лет, завершилась разводом и отправкой Евдокии Андреевны из Петербурга в Тихвинский монастырь.

О, Ганнибал! Где ум и благородство!

Так поступить с гречанкой! Или просто

Сошёлся с диким нравом дикий нрав.

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

Мне всё равно. Гречанку жаль, и я

Ни женщине, ни веку не судья.[2]

К осени 1737 года Ганнибал уже был отцом двух «чёрных детей»: старшего сына Ивана, будущего знаменитого генерала, и старшей дочери Елизаветы (да сверх того — от первого брака — нелюбимой Поликсены). До рождения пушкинского собеседника Петра Абрамовича Ганнибала оставалось пять лет, до появления на свет прямого деда Осипа Абрамовича — семь лет…

Картина вроде бы ясна, но опять, опять раздаётся глас «историка строгого», который придирается к складному пушкинскому рассказу. Оказывается, тайное житьё в эстонской деревне, боязнь, что обман откроется,— всё это, по мнению авторитетных современных исследователей, «легенда, далёкая от действительности».

На этот раз речь идёт уже не о частном, хоть и эффектном эпизоде — встречал царь Пётр чёрного крестника или не встречал? Тут спорят о целом десятилетии ганнибаловской жизни, об отношениях с грозной властью Анны и Бирона…

Документы свидетельствуют, что, возвратясь из Сибири, майор Ганнибал… поступил на службу, то есть отнюдь не скрывался, а был на виду: два года, с 1731 по 1733 год, он занимал должности военного инженера и преподавателя гарнизонной школы в крепости Пернов (нынешнее Пярну). Потом действительно семь лет просидел в деревне — но совсем не тайно — и время от времени сам напоминал правительству о своём существовании: например, просил императрицу Анну об увеличении пенсии, но получил отказ…

Итак, опять ошибка или неточность?

Да, несомненно.

Но, оказывается, бывают ошибки не менее любопытные, чем самые верные подробности.

Колокольчик

Мемуары Ганнибала по-французски и другие «драгоценные бумаги» — сколько б мы отдали, чтобы прочесть их! Одно дело немецкая биография, составленная родственником через несколько лет после кончины самого рассказчика, совсем другое дело — его собственноручные записки, наверное весьма откровенные, если было чего «панически бояться»; кстати, французский язык, столь распространённый среди дворян конца XVIII и начала XIX столетия, в петровские времена считался ещё отнюдь не главным и уступал в России немецкому, голландскому; пожалуй, лишь с 1740-х гг., когда новая императрица Елизавета Петровна сильно ослабила немецкое и усилила французское влияние при дворе,— пожалуй, только тогда французский начинает брать верх. Так что, сочиняя по-французски при Анне Иоанновне, Арап Петра Великого всё же был в бóльшей безопасности, чем если бы писал по-русски, по-немецки… но вот что любопытно: в немецкой биографии ни слова о сожжённых записках, о страхе; это понятно: там ведь о покойном Абраме Петровиче говорится только хорошее; но от кого же Пушкин дознался о паническом сожжении записок? Наверное, всё тот же Пётр Абрамович, который, вручая внучатому племяннику немецкую биографию, мог вздохнуть о французской… Сказать-то сказал в 1824-м или в 1825-м, но Пушкин с «особенным чувством» эту подробность запомнил и 10 лет спустя внёс её в свою «Автобиографию».

Насчёт «особенного чувства» мы не фантазируем, но уверенно настаиваем: дело в том, что на несколько страниц раньше та же самая пушкинская «Автобиография» начиналась вот с каких строк: «…в 1821 году начал я свою биографию и несколько лет сряду занимался ею. В конце 1825 года, при открытии несчастного заговора, я принуждён был сжечь свои записки. Они могли замешать многих и, может быть, умножить число жертв».

Итак, Пушкин «принуждён был сжечь свои записки», Ганнибал «велел их при себе сжечь».

В потомке повторяется почти буквально история предка, и не один раз, а постоянно в начале 1830-х годов поэт запишет о дедах: «Гонимы, гоним и я».

Подобные сопоставления — может быть, ради них и разговор о предках ведётся:

Упрямства дух нам всем подгадил…

Не вызывает никаких сомнений, что много раз, рассказывая о Ганнибале и других пращурах, Пушкин сознательно сопоставляет биографии, выводит «семейные формулы». Но иной раз это происходит неумышленно — и тем особенно интересно!

Страх старого Ганнибала — страх колокольчика… Пушкин не утверждает прямо, будто записки были сожжены при звуке приближающейся тройки; зато известный историк Дмитрий Бантыш-Каменский со слов Пушкина записал о Ганнибале, что в уединении тот занялся описанием истории своей жизни на французском языке, но однажды, услышав звук колокольчика близ деревни, вообразил, что за ним приехал нарочный из Петербурга, и поспешил сжечь свою интересную рукопись.

Итак, колокольчик…

Колокольчику под дугою лихой тройки Пушкин посвятил немало знаменитых строк:

Колокольчик однозвучный утомительно гремит…

Колокольчик вдруг умолк…

Кто долго жил в глуши печальной,

Друзья, тот верно знает сам,

Как сильно колокольчик дальной

Порой волнует сердце нам…

Колокольчик — это дорога, заезжий друг или — страх, арест, жандарм… Январским утром 1825 года в Михайловском зазвенел колокольчик Пущина:

Когда мой двор уединённый,

Печальным снегом занесённый,

Твой колокольчик огласил.

Как любопытно, что и прадед переживал те же самые чувства… Как важно…

Одно плохо —

Не было колокольчика

Владислав Михайлович Глинка (1903—1983) — один из самых интересных людей, которых я встречал. Он написал для школьников немало прекрасных книг о людях конца XVIII — начала XIX века («Повесть о Сергее Непейцыне», «Повесть об унтере Иванове» и другие)… кроме того, что они написаны умно, благородно, художественно, их отличает щедрость точного знания. Если речь идёт, например, об эполетах или о ступеньках Зимнего дворца, о жаловании инвалида, состоящего при шлагбауме, или о деталях конской сбруи 1810-х годов,— всё точно, всё так и было, и ничуть не иначе!

Удивляться этому не следует, ибо Глинка-писатель был и крупным учёным, который работал во многих музеях, был главным хранителем русского отделения Государственного Эрмитажа и великолепно знал немыслимое количество людей и вещей прошлого…

Приносят ему, например, предполагаемый портрет молодого декабриста-гвардейца, Глинка с нежностью глянет на юношу прадедовских времён и вздохнет:

— Да, как приятно, декабрист-гвардеец; правда, шитья на воротнике нет, значит, не гвардеец, но ничего… Зато какой славный улан (уж не тот ли, кто обвенчался с Ольгой Лариной — «улан умел её пленить»); хороший мальчик, уланский корнет, одна звёздочка на эполете… Звёздочка, правда, была введена только в 1827 году, то есть через два года после восстания декабристов,— значит, этот молодец не был офицером в момент восстания. Конечно, бывало, что кое-кто из осуждённых возвращал себе солдатскою службою на Кавказе офицерские чины, но эдак годам к 35—40, а ваш мальчик лет двадцати… да и причёска лермонтовская, такого зачёса в 1820—1830-х годах ещё не носили. Ах, жаль, пуговицы на портрете неразборчивы, а то бы мы определили и полк и год.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: