Так что никак не получается декабрист — а вообще славный мальчик…

Говорят, будто Владислав Михайлович осердился на одного автора, написавшего в своём вообще талантливом романе, что Лермонтов «расстегнул доломан на два костылька», в то время как («кто ж не знает!») «костыльки», особые застёжки на гусарской куртке — доломане, были введены через несколько лет после гибели Лермонтова (указывается точная дата).

«Мы с женой целый вечер смеялись…»

Вот такому удивительному человеку автор этих строк поведал свои сомнения и рассуждения насчёт старшего Ганнибала, его записок и колокольчика.

— Не слышу колокольчика,— сказал Владислав Михайлович.

— То есть где не слышите?

— В начале, в середине XVIII века не слышу, да и не вижу: на рисунках и картинах той поры не помню колокольчиков под дугою: и в литературе, по-моему, раньше Пушкина и его современника Фёдора Глинки никто колокольчик, «дар Валдая», не воспевал…

Не помнил Владислав Михайлович колокольчика при Петре Великом и ближайших его преемниках; не помнил и предложил справиться точнее у лучшего, по его мнению, знатока «колокольных дел» Юрия Васильевича Пухначева. Отыскиваю Юрия Васильевича, он очень любезен и тут же присоединяется к Глинке: не слышит, не видит колокольчика в Ганнибаловы времена: часто на колокольчике стоит год изготовления… Самый старый из всех известных — 1802, в начале XIX столетия…

Впрочем, по разным воспоминаниям и косвенным данным время появления первых ямщицких колокольчиков под дугою относится к 1770—1780-м годам, времени правления Екатерины II.

Значит, Ганнибал если и мог услышать пугавший его звон, то лишь в самые поздние годы, когда был очень стар, находился в высшем генеральском чине и жил при совсем не страшном для него правлении «матушки Екатерины II». Итак, во-первых, прадед не так уж боялся, совсем не скрывался даже в 1730-х годах, а во-вторых, колокольчика не слыхивал…

Что же истинного в пушкинской записи? Прежде всего, что Ганнибал вообще-то побаивался… Ведь недавно из Сибири вернулся, знал, как одних волокут на плаху, а других — в каторжные рудники. Так что общий тон тогдашней эпохи, возможность лёгкой гибели — всё это и через несколько поколений дошло к поэту, схвачено им верно.

Но вот — колокольчик…

Колокольчика боялся, конечно, сам Пушкин.

Не зная точно, когда его ввели, он невольно подставляет в биографию прадеда свои собственные переживания.

В многочисленных пушкинских строках о колокольчике слова насчёт прадеда единственные, где этот звонкий спутник является вестником зла… А ведь под колокольчиком ехал Пушкин в южную ссылку, а оттуда — в псковскую… Колокольчик загремит у Михайловского и в ночь с 3-го на 4-е сентября 1826 года: фельдъегерь, без которого «у нас, грешных, ничего не делается», привозит свободу, с виду похожую на арест. Пушкин, в ожидании жандармского колокольчика или «вообразив, что за ним приехал нарочный», сжигает записки…

Колокольчик увёз Пушкина в Москву, вернул в Михайловское, затем — в Петербург, Арзрум, Оренбург — и провожал в последнюю дорогу…

Итак, Абраму Петровичу Ганнибалу нечаянно приписан пушкинский колокольчик. Поэт проговорился — и тем самым допустил нас в свой скрытый мир, сказал больше, чем хотел, о своём многолетнем напряжённом ожидании

Пушкин, между прочим, сам знал высокую цену таких «обмолвок» и однажды написал другу Вяземскому: «Зачем жалеешь… о потере записок Байрона? чёрт с ними! слава богу, что потеряны. Он исповедался в своих стихах невольно, увлечённый восторгом поэзии».

Самое интересное для нас слово в этой цитате — невольно; «исповедался невольно в своих стихах»: это Пушкин о Байроне и, конечно же, о себе самом…

Невольно поместив колокольчик в XVIII столетие (знал бы, что ошибается, конечно, убрал бы), Пушкин, выходит, «исповедался» в своих записках.

Что же касается Абрама Петровича, то 4 октября 1737 года он сидел в своей Карьякуле с женой, мальчиком и двумя девочками; жил деревенской жизнью — никого не трогал; вспоминал Петра, былые милости; жалел, что не имеет способа блеснуть знаниями, просвещением, и побаивался тройки (пусть и без колокольчика), побаивался страшной бумаги, которая вдруг может против воли перенести с одного океана на другой.

4 октября 1737 года. Осталось договорить о молодом человеке, который в невесёлом, осеннем Охотском море, на краю погибели, качает помпу по сто раз и падает без сил, припоминая время от времени, что в море полетела его собственная сумка с чистой бумагой для записей и ещё одиннадцать сумок с едой да корзина с бельём. Так что осталась у бедного студента только одна рубашка да несколько записных книжек, с которыми не расставался никогда. Всё полетело за борт, ибо «несчастливы были те, кладь которых лежала сверху».

«Таким образом плыли мы, претерпевая, кроме указанного беспокойства, ежедневную стужу и слякоть и в 9 часов утра 14 октября вошли в устье Большой речки».

Камчатка открылась; всё плохое как будто позади, но именно тут едва избежали верной гибели: не очень опытные мореходы приняли отлив за прилив и врезались в большие белые валы, уверенные, что сейчас благополучно пристанут к берегу. Тут их, однако, понесло назад, утлая «Фортуна» затрещала, «многие советовали отойти обратно в море и подождать начала прилива. Но если бы так поступили, то наше судно вовсе бы погибло, так как жестокие северные ветры продолжались больше недели. Этим ветром нас отнесло бы в открытое море, и там „Фортуна“ погибла бы, разбитая волнами. Однако другим казалось, что более безопасным было выкинуться на берег, что и было сделано. Наше судно выкинулось саженях в ста к югу от устья Большой речки, и тотчас оно оказалось на сухом месте, так как отлив ещё продолжался.

К вечеру, когда начался следующий прилив, из судна вышибло мачту, и на другой день мы нашли только его обломки, всё остальное унесло море.

Тогда мы увидели, сколь „Фортуна“ наша была ненадёжна, ибо доски внутри были настолько черны и гнилы, что их можно было без труда ломать руками».

Фортуна, судьба, была очень ненадёжна…

Земля заходила, завертелась у пассажиров под ногами. Крашенинников решил, что это от слабости и морской качки, но оказалось, что он ошибся: земля на самом деле тряслась. Камчатка встречала путешественников вулканом, землетрясением. Для здешних мест — дело обыкновенное.

Сын петровского солдата, академии студент Степан Крашенинников без сил и без вещей ступает на ту землю, которая подарит ему всероссийскую и мировую славу.

Но сейчас Крашенинникову, честное слово, не до того…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: