Генерал-прокурор князь Александр Алексеевич Вяземский. …Быв другом графам Орловым, посажен был в должность генерала-прокурора в Сенат. Быв в сей должности, он за главные себе правила принял следующие: 1) ни в чём не противуречить государю; 2) признаваться, что ничего не знает сам, но всё делает просвещением и наставлением государыни; 3) уверять её ежечасно, что к ней одной, и что любовь его к её особе есть чрезмерна; 4) искать самых малейших прибылей и о оных изъясняться государю, невзирая, что может статься в других местах самыми сими прибылями великие суммы терялись. Сие учинило, что государыня, почитая его вернейшим своим слугою и яко произведение её, по самолюбию своему везде стала его подкреплять, а при том и таким человеком, который не токмо может сохранять государственные доходы, но и преумножать их. Впрочем, можно о нём сказать, что он, хотя ничего блистательного в разуме своём не имеет, однако не лишён здравого рассудка, знающий по должности своей о многих частях государства, хотя несправедливые часто воображении о том имеет, и что, наконец, в некоторых случаях заменяет его то трудолюбием своим, что в потребе разума ему недостаёт».

Так представлены в бумагах Щербатова главные персоны империи. Таковы его симпатии и антипатии…

Обличения, однако, не останавливаются на вельможном уровне — идут выше!

Цари

Щербатов ввёл в своё сочинение ряд «крамольных свидетельств», которые (по официальным понятиям) «умаляли память», лично задевали по меньшей мере восемь самодержцев, начиная от Петра I; казнь царевича Алексея, «пышность и сластолюбие» двора Екатерины I и Петра II, государственные перевороты — здесь представлен целый курс тайной политической истории России.

После описания краткого царствования и гибели Петра III следует уничтожающая характеристика екатерининского времени, заставляющая вспомнить пушкинские слова (написанные через 35 лет): «Развратная государыня развратила своё государство».

«Хотя при поздних летах её возрасту,— пишет о царице Щербатов,— хотя седины уже покрывают её голову и время нерушимыми чертами означило старость на челе её, но ещё не уменьшается в ней любострастие. Уже чувствует она, что тех приятностей, каковыя младость имеет, любовники её в ней находить не могут и что ни награждение, ни сила, ни корысть не может над любовниками произвести. Стараясь закрывать ущерб, летами приключенный, от простоты своего одеяния остыла и, хотя в молодости и не любила златотканых одеяний, хотя осуждала императрицу Елисавету Петровну, что довольно великий оставила гардероб, чтоб целое воинство одеть, сама стала ко изобретений приличных платьев и к богатому их украшению страсть свою оказывать; а сим не токмо женам, но и мужчинам подала случай к таковому же роскошу».

«Совесть моя свидетельствует мне,— восклицает в заключение историк,— что все как ни черны мои повести, но они не пристрастны, и единая истина, и разврат, в которой впали все отечества моего подданные, от коего оно стонет, принудил меня оные на бумагу предложить».

Задаваясь вопросом, какая выгода Екатерине II и другим правителям поощрять дворян к роскоши и «повреждению нравов», Щербатов тут же отвечает: «Случилось, что <Юлию Цезарю> доносили нечто на Антония и на Долабелу, яко бы он их должен опасаться; отвечал, что он сих, в широких и покойных одеждах ходящих людей, любящих свои удовольствия и роскошь, никогда страшиться причины иметь не может. Но сии люди, продолжал он, которые о великолепности, ни о спокойствии одежд не радят,— сии, кто роскошь презирают и малое почти за лишнее считают, каковы суть Брутус и Кассий, ему опасны, в рассуждении намерений его лишить вольности римский народ. Не ошибся он в сём; ибо подлинно сии его тридцати тремя ударами <кинжала> издыхающей вольности пожертвовали. И тако самый сей пример и показует нам, что не в роскоши и сластолюбии издыхающая римская вольность обрела себе защищение, но в строгости нравов и в умеренности».

Развратным, повреждённым нравам государей и вельмож противопоставлен ряд «честных мужей».

«Князь Симской-Хабаров, быв принуждаем уступить место Малюте Скуратову, с твёрдостию отрёкся, и когда царём Иоанном Васильевичем осуждён был за сие на смерть, последнюю милость себе просил, чтоб, прежде его два сына его были умерщвлены, яко, быв люди молодые, ради страха гонения и смерти чего недостойного роду своему не учинили».

Далее Щербатов рассказывает о своём деде, который «не устрашился у разгневанного государя Петра Великого, по царевичу делу, за родственника своего, ведомого на казнь, прощения просить»; престарелый дед требовал, чтобы, если не будет милости, и его казнить вместе с родичем,— и Пётр смягчился. Наконец, историк утверждал (хотя ему и тогда и после многие не поверили), будто Борис Петрович Шереметев не устрашился «гневу государева» и не подписал смертного приговора царевичу Алексею, говоря, что «он рождён служить своему государю, а не кровь его судить». Князь же Яков Фёдорович Долгорукий «многия дела, государем подписанные, останавливал, давая ему справедливые советы»; Пётр, конечно, сердился, но уважал смелого сановника. «Сии были,— восклицает Щербатов,— остатки древнего воспитания и древнего правления».

Из современников он выделяет немногих, например «честных мужей» графов Паниных. В своём сочинении князь не открывает всех своих политических и нравственных мечтаний, однако они вычисляются довольно отчётливо.

Щербатов — убеждённый крепостник, но решительно возражающий против разорения крестьян вследствие разгорающихся дворянских аппетитов.

В «Повреждении нравов…» представлен некий вымышленный государь, обладающий разнообразными старинными добродетелями и имеющий «довольно великодушия и любви к отечеству, чтобы составить и предать основательные права государству, и — довольно твёрдый, чтобы их исполнять». «Основательные права» — это знакомые читателю этой книги слова: ведь именно об этом писали в ту пору Денис Фонвизин и братья Панины, желая ограничить самодержавие в пользу дворянства.

Праправнук историка, известный литературовед Д. И. Шаховской подсчитал разные «неудовольствия» своего прапрадеда: оказалось, что в трудах своих Щербатов три раза высказывает неудовольствие самой системой правления, пять раз — законами, пятьдесят раз — монархом, семь раз — правительством, десять раз — вельможами; всего — «семьдесят пять неудовольствий».

Прежде чем расстаться с этим деятелем, странным даже среди оригиналов XVIII столетия, сделаем ещё два наблюдения.

Во-первых, Щербатов постоянно сам себе противоречит; обрушиваясь, например, на Анну Иоанновну и её двор, он вдруг замечает, что их пороки происходят от малограмотности, «старинного воспитания»: только что историк восхвалял старину, и вот оказывается, что именно в ней ещё один источник повреждения нравов!

В другом месте Щербатов бросает многозначительную реплику: «нужная, но, может быть, излишняя перемена Петром Великим».

Он не может быть непросвещённым врагом нового, князь Михайло Михайлович: 15 000 книг, пять иностранных языков… Разоблачив пагубное, по его мнению, петровское развращение, он вдруг вычисляет, что подобные же преобразования, если бы совершались постепенно, заняли бы двести лет, и тут восклицает: «Могу ли я после сего дерзнуть какие хулы на сего монарха изречи? Могу ли данное мне им просвещение, как некоторой изменник похищенное оружие противу давшего мне во вред ему обратить?»

Итак, противоречия, несогласованности… Однако полагаем, что здесь не слабость, а сила мыслителя, не имеющего пока законченной системы, но говорящего честно, не «подгоняющего ответ» задачи, а выставляющего живые противоречия живой жизни.

Честный, сомневающийся историк — вот первая черта. А вторая — трагедия этого человека.

В тиши своего кабинета, в потаённых семейных бумагах, он запирает, скрывает (и надолго!) свои резкие слова и странные, «не к веку», мысли…

А между тем статьи, записки, отдельные отрывки о своём времени — это ведь самые лучшие сочинения Щербатова; кстати, по форме и языку — значительно превосходящие его весьма тяжеловесные «легальные труды».

«Утешило меня письмо Ваше,— пишет он однажды приятелю,— ибо всегда приятно есть терпящему человеку видеть соучастников терпения своего».

«Соучастников терпения» почти совсем не было. Презирая развратный двор, не находя общего языка с большинством просвещённых современников, Щербатов смотрит на будущее почти безнадёжно, о себе же пишет стихи:

Поверженный в печаль, в слезах тяжко рыдая,

К единым к вам теперь я мысли обращаю,

О книги, всéгдашняя пищá души моей…

Он не замечает прекрасной новой российской молодёжи, главного «результата» столетнего просвещения; он не поймёт того, что сделал Радищев, не угадает будущих весёлых, свободных деятелей 1812 года, декабристской, пушкинской эпохи…

Рукопись «О повреждении нравов…» и ряд подобных были спрятаны от «злого глаза»; Екатерина подозревала своего бывшего историографа, но его потаённые труды, казалось, исчезли вместе с ним.

Времена были то суровее, то мягче; а мятежные рукописи и книги ожидали своего часа…

Новый царь Павел I разрешил Радищеву вернуться, но не в столицу, а в деревню около Москвы. Хотя известие о царской милости пришло зимой, в самую лютую сибирскую стужу, Радищев не стал дожидаться более мягкой погоды: очень уж не терпелось вернуться на свободу. И вот он помчался на запад, через тайгу, замёрзшие реки, скорее, скорее…

Простудилась в дороге и умерла вторая жена Радищева, разделившая с ним сибирское заточение.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: