Когда я увижу свою Фешиньку? Увижу большую и дай бог увидеть такую.

Теперь-то грамоту пишу к тебе, как видишь,

О ты, которая писулек ненавидишь

Нет ничего лучше, как ездить, а особливо в гости, а пуще к кому хочешь…

Я, слава богу, здоров и весел, а особливо потому, что <актёр> Дмитревский хвалил мою трагедию…»

В Тверь из столицы отправляются «зеркала, баночка с анчоусами, и посуда, и бочки с сахаром, и железная кровать».

Сержант же Михаил Никитич едет в Москву — послушать лекции в университете; бурно восхищается знаменитыми писателями: Сумароков! Херасков!

Привыкший к прямым петербургским проспектам, он жалуется на улицы и переулки «с кривулинами»; притом — пытается пристроить и перевод, сделанный сестрою: «Будь весела и не столько чувствительна. Или будь. Я не должен тебя учить».

А затем — большой, на несколько лет, перерыв в письмах: брат и сестра оказались в одном городе, Петербурге, ибо папашу, Никиту Артамоновича, перевели в столицу. Они в одном городе — и незачем переписываться.

Постоянная переписка возобновляется только 10 лет спустя.

На этот раз из Петербурга — в Тамбовскую губернию.

«1788 года сентября 25.

Мы нетерпеливо желаем слышать о благополучном приезде вашем во своясы… На вашем месте я бы имел случай наслаждаться спокойствием и сном и возвратился бы в город гораздо толще, чем поехал…

Поцелуем мысленно наших сельских дворянина и дворянку, их Алексашу и Мишу, пожелаем им здоровья, веселья, тёплых хором, мягкой постели, добросердечного товарища, наварных щей и полные житницы».

Михаил Никитич за десять лет из сержантов вышел в капитаны, из вольного слушателя и читателя — в одного из воспитателей царицыных внуков, Александра и Константина. Фешинька же стала Федосьей Никитичной Луниной, родила Сашеньку (вскоре умершего) и Мишеньку. Осенью 1788-го Лунины пустились в двухнедельный путь из столицы к тамбовским имениям. Отец и брат беспокоятся за «помещицу Лунину», она опять на сносях, и 30 марта 1789-го уж поздравляют «с Никитушкой».

Мы возвращаемся к тем временам, с которых началась эта глава.

Михаил Муравьёв из ПетербургаЛуниным в Никольское.

«Я разделял отсюда ваши сельские забавы, путешествие в Земляное, обед на крыльце у почтенного старосты и радостные труды земледелия, которыми забавлялся помещик… Воображаю — маленькие на подушках или по полу, или по софе. Мишенька что-нибудь лепечет: сладкие слова, папенька и маменька. Никитушка учится ходить, валяется. У Серёжи в голове ищут, Фешинька speaks English[10].

Все мои надежды на мисс Жефрис, и я опасаюсь, чтоб Мишенька не стал говорить прежде матушки и прежде дядюшки, который довольно косноязычен… Читаются ли английские книги, мучат ли вас „th“ и стечения согласных, выговаривает ли Мишенька „God bless you“[11]. Английские книги (Стерн, Филдинг etc.) идут к вам в Тамбов очень долго. Неужто тамбовские клячи не хотят быть обременяемы английскою литературою из национальной гордости?

О вашем Мишеньке я давно просил уже Николая Ивановича <Салтыкова>, и он обещал. Я надеюсь скоро прислать к вам паспорт… <Речь идёт о зачислении в гвардейский полк. Однако больше об этом в письмах ничего нет, и заочные чины юному Лунину не пошли.>

Александра Фёдоровича Муравьёва убили крестьяне…

Город теперь занят удивительной переменою, происходящей во Франции. 7 июля там было восстание[12] целого вооружённого мещанства при приближении войск, которыми король или Совет его хотели воспрепятствовать установлению вольности. Бастилия срыта. Король на ратуше должен был всё подписать, что требовалось народным собранием…

В Царском Селе праздники по случаю побед над шведом. Наши знамёна взвиваются на струях дунайских, Василию Яковлевичу Чичагову пожалованы голубая лента[13] и 1400 душ. Теперь владычество морей принадлежит России, как мне владычество сна и чепухи… Мы видим победителей и градобрателей, и они воздыхают по счастливому преимуществу ничего не делать…

Я желаю мира, но это так стыдно, что иной подумает, что я трус…

Третьего дня представляли в Ермитаже „Правление Олега“, великолепнейшее позорище[14]: 700 актёров, то есть большая часть солдат Преображенских… На маскараде танцевал я со старшей Голицыной, известной в Париже „Venus encolère“[15]. Вчера — на аглинском балу, позавчера — именины до смерти, сегодня мы обедали в Красном кабачке, и, может быть, письмо сие иметь будет некоторый остаток впечатления, которое обед сей произвёл над нами… В театре сегодня надеюсь увидеть трагедию „Pierre le cruel“[16]. Счастливые люди, которых занимают такие бредни,— скажет Сергей Михайлович.— Гаврила Романович Державин кланяется вам. Вы знаете, сколь живое участие он в вас приемлет… Коновницын послан наместником в Архангельск, Лопухин — в Вологду, Каховский — в Пензу, Кутузов — в Казань, Рылеев — в здешние губернаторы. Державин, Храповицкий, Васильев, Вяземский — в сенаторы…

А Мишенька и Никитушка — на палочках верхом…

В Швецию отправляется послом Игельштром, и сказывают, что король пожаловал его графом и кавалером Серафима[17]. Вы видите, что для всякого возраста есть игрушки. Каждый имеет свою палочку, на которой верхом ездит… Будьте очень богаты, чтобы я вам помог проживаться. Я научу играть в карты Михайлу Сергеевича и влюбляться Никитушку…»

«Быть очень богатым и проживаться» отставной бригадир Сергей Михайлович Лунин умел. Покойный отец его Михаил Купреянович (в честь которого назван внук) начал карьеру при Петре I и, ни разу не ошибившись, отслужил восьми царям: был адъютантом Бирона, а потом — у врага Бирона принца Антона Брауншвейгского; Пётр III крестил его старшего сына, а Екатерина II утвердила тайным советником, сенатором и президентом Вотчинной коллегии. От такой службы Михаил Купреянович сделался «человеком достаточным» даже по понятиям графа Шереметева, который и обладателей 5000 душ называл мелкопоместными, «удивляясь от чистого сердца, каким образом они могут жить». За Сергеем Михайловичем Луниным, младшим из пяти сыновей, осталось более 900 крестьянских душ в тамбовских и саратовских имениях да ещё 1135 рязанских душ, впоследствии, как видно, «прожитых».

Даже в канцелярских документах главный центр тамбовских вотчин выглядит поэтически: «сельцо Сергиевское (бывшее Никольское), речки Ржавки на правой стороне при большой дороге. Церковь чудотворца Николая, дом деревянный господский с плодовым садом…»

Михаил Никитич Муравьёв в принятой сентиментальной манере завидует «прелестям сельским и семейственным», презирая праздную негу горожанина, однако сам не торопится в свои немалые деревни и вовсе не столь празден, как изображает: серьёзно занимается словесностью, много делает для просвещения, несколько позже станет умным и полезным попечителем Московского университета, затем — товарищем (то есть заместителем) министра просвещения.

Спокойная уверенность, что в общем всё идёт на лад, что должно делать своё дело и со временем просвещение и нравственность преодолеют рабство и невежество… «Военный гром» несколько утомляет его, по просвещённым понятиям — мир и благоденствие дороже; но что ж поделаешь: издержки просвещения, детские палочки à la Мишенька и Никитушка… Правда, «крестьяне убили Александра Фёдоровича», но для Муравьёва — это горькое, досадное исключение. Ведь просвещённый человек может и должен жить в согласии с крепостными, как это, наверное, у милых Луниных. Даже парижские известия не слишком смущают Михаила Никитича. Он широко смотрит… Впрочем, с не меньшим, кажется, спокойствием воспринято известие об осуждении Радищева; среди людей, приговоривших к смерти за «Путешествие из Петербурга в Москву»,— сенатор и тайный советник Никита Артамонович Муравьёв…

В Париже 14 июля 1789-го чернь штурмует Бастилию — на берегу Ржавки Миша Лунин гарцует на палочке и учит первые английские слова. Какая связь? Что общего, кроме цепи времён? Ведь «Радищев, 14 июля» для тамбовских кущ — это рано и неразумно: «Разве всё то, что предписывает разум, не есть живое повеление вышнего существа и наша должность? Можно делать милости, садить, строить, кушать хорошо и лучше спать».

Счастливое время, которого немного осталось: жить в согласии с самим собою, с властью и благородными идеалами. Счастливое время, когда выбор так прост: просвещённая добродетель или безнравственное невежество…

И вдруг на исходе столетия просвещение как будто расщепляется: ждать или торопить, способствовать или ломать, «садить и строить, чтоб хорошо кушать и спать»,— или мятеж, гильотина, «страшись, помещик жестокосердый!..».

Прежде чем Михаил Никитич понял, что Робеспьер и Радищев тоже начинали с просвещения, но не пожелали ждать, об этом догадалась Екатерина II и вслед Радищеву отправила за решётку просветителя Новикова.

А Мишенька и Никитушка всё скачут на палочках, и «скоро живописная гора в деревне вашей опять покроется ковром зелени».

27 марта 1791 года дядя и дед Муравьёвы «усерднейше поздравляют» Луниных с новорождённой Катинькой.

По-прежнему французские бури почти не колышут идиллические листки, которые с еженедельной почтой отправляются из столицы в село Никольское, Сергиевское тож, и обратно.

Михаил Никитич, уж полковник, продолжает уроки с великими князьями и читает Дон Кихота по-гишпански («дурачество без греха»), благодарит за гостинцы из деревни, доволен, что в тамбовской глухомани сумели привить всем детям оспу (самой царице привили, а Людовик XV не решился и непросвещённо от оспы помер).

И вдруг, преодолев «лень и праздность», столичный Муравьёв отправляется через шесть губерний и целых девять дней гостит у сестры и племянников.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: