Мы недавно от печали
Пущин, Пушкин, я, барон,
По бокалу осушали
И Фому прогнали вон…
Так начиналась песня про одно весьма шумное лицейское происшествие.
Фома был дядька-слуга, которого начальство выгнало за историю с «гогель-могелем» (лицеисты собрали ему денег, сколько смогли). Дельвиг (барон) в деле не участвовал. «Предполагается,— вспоминал Пущин,— что песню поёт Малиновский, его фамилию не вломаешь в стих. Барон — для рифмы…
Мы, то есть я, Малиновский и Пушкин, затеяли выпить гогель-могелю. Я достал бутылку рому, добыли яиц, натолкли сахару, и началась работа у кипящего самовара. Разумеется, кроме нас были и другие участники в этой вечерней пирушке, но они остались за кулисами по делу, а в сущности один из них, а именно Тырков, в котором чересчур подействовал ром, был причиной, по которой дежурный гувернёр заметил какое-то необыкновенное оживление, шумливость, беготню. Сказал инспектору. Тот после ужина всмотрелся в молодую свою команду и увидел что-то взвинченное. Тут же начались спросы, розыски. Мы трое явились и объявили, что это наше дело и что мы одни виноваты».
Гауеншильд, справлявший тогда должность директора, донёс министру. Разумовский приехал из Петербурга, вызвал троих из класса и вынес им строгий выговор. Этим не кончилось — министр приказал лицейскому начальству прибавить ещё наказания по собственному разумению.
Постановили: «1) две недели стоять на коленях во время утренней и вечерней молитвы;
2) сместить нас на последние места за столом, где мы сидели по поведению; и
3) занести фамилии наши, с прописанием виновности и приговора в чёрную книгу, которая должна иметь влияние при выпуске».
Первый пункт приговора был выполнен буквально.
Второй смягчался по усмотрению начальства: последних по истечении некоторого времени постепенно продвигали опять вверх…
«По этому поводу,— помнит Пущин,— были тут же сложены стишки, не слишком складные, но весёлые и красноречивые»:
Блажен муж, иже
Сидит к каше ближе;
Как лексикон,
Растолстеет он.
Не тако с вами —
С первыми скамьями,
Но яко скелет
Будете худеть.
В числа, места («первый, последний»), любили играть — всю жизнь подписывали письма друг другу лицейскими номерами. Начальство же любило выстраивать их сообразно успехам: номер первый (из 30 возможных) — Горчаков или Вольховский. Пушкин шёл восемнадцатым, девятнадцатым, потом и ниже.
Но эту табель рангов лицейская братия (или, как сами себя честили, «скотобратия») отвергает решительно и демократически:
Этот список сущи бредни.
Кто тут первый, кто последний,
Все нули, все нули,
Ай люли, люли, люли…
К счастью для провинившихся, последний их директор Энгельгардт убрал порочащую запись из «чёрной книги» — и от всей истории осталось лишь очередное послание № 14-го к № 13-му:
Помнишь ли, мой брат по чаше,
Как в отрадной тишине
Мы топили горе наше
В чистом, пенистом вине?
Как, укрывшись молчаливо
В нашем тёмном уголке,
С Вакхом нежились лениво,
Школьной стражи вдалеке?
Помнишь ли друзей шептанье
Вкруг бокалов пуншевых,
Рюмок грозное молчанье,
Пламя трубок грошевых?
Закипев, о сколь прекрасно
Токи дымные текли!..
Вдруг педанта глас ужасный
Нам послышался вдали…
И бутылки вмиг разбиты,
И бокалы все в окно —
Всюду по полу разлиты
Пунш и светлое вино.
Убегаем торопливо —
Вмиг исчез минутный страх!
Щёк румяных цвет игривый,
Ум и сердце на устах,
Хохот чистого веселья,
Неподвижный, тусклый взор
Изменяли час похмелья,
Сладкий Вакха заговор.
О друзья мои сердечны!
Вам клянуся, за столом
Всякий год в часы беспечны
Поминать его вином.
Иван Иванович Пущин писал свои мемуары на склоне дней, 40 лет спустя, однако по многим проверкам видно, как хорошо и свежо он всё запомнил. Пир, вино, Вакх — об этом много, часто упоминалось в лицейских стихах. Пиры запретные («гогель-могель») и пиры, где участвуют некоторые любезные учителя, например Александр Иванович Галич:
О Галич, верный друг бокала
И жирных утренних пиров,
Тебя зову, мудрец ленивый,
В приют поэзии счастливой,
Под отдалённый неги кров.
Давно в моём уединеньи,
В кругу бутылок и друзей,
Не зрели кружки мы твоей,
Подруги долгих наслаждений,
Острот и хохота гостей…
Смешно и скучно в весёлых лицейских попойках видеть нечто вроде «общественного протеста», освобождения; но глупо было бы не видеть, что чаша, заздравный кубок, легко и небрежно переходит в вольность, даже символизирует её.
Вскоре после окончания Лицея многие воскликнут вместе с Пушкиным:
Пусть остылой жизни чашу
Тянет медленно другой;
Мы ж утратим юность нашу
Вместе с жизнью дорогой.
Ещё через несколько лет:
Подымем бокалы, содвинем их разом!
Да здравствуют музы, да здравствует разум!
В Лицее же вскоре после только что описанной истории мы наблюдаем проштрафившихся «мужей с разных концов обеденного стола», когда они собираются возле заболевшего Пушкина.
Вот они, «пирующие студенты»: им 15—16 лет, весёлые, свободные, не видимые в этот час начальством!
Мы позволим себе «на полях» этого стихотворения дать несколько кратких объяснений:
Друзья, досужный час настал;
Всё тихо, всё в покое;
Скорее скатерть и бокал!
Сюда, вино златое!
Шипи, шампанское, в стекле.
Друзья, почто же с Кантом
Сенека, Тацит на столе,
Фольянт над фолиантом?
Под стол холодных мудрецов,
Мы полем овладеем;
Под стол учёных дураков!
Без них мы пить умеем.
Ужели трезвого найдём
За скатертью студента?
На всякий случай изберём
Скорее президента.
В награду пьяным — он нальёт
И пунш и грог душистый,
А вам, спартанцы, поднесёт
Воды в стакане чистой!
Апостол неги и прохлад,
Мой добрый Галич, Vale!
Ты Эпикуров младший брат,
Душа твоя в бокале.
Главу венками убери,
Будь нашим президентом,
И станут самые цари
Завидовать студентам.
[Однажды Дельвиг, не выучив, как обычно, урока, спрятался под кафедрой, а там уснул.]
Дай руку, Дельвиг! Что ты спишь?
Проснись, ленивец, сонный!
Ты не под кафедрой сидишь,
Латынью усыплённый.
Взгляни: здесь круг твоих друзей;
Бутыль вином налита,
За здравье нашей музы пей,
Парнасский волокита.
[Илличевский.]
Остряк любезный, по рукам!
Полней бокал досуга!
И вылью сотню эпиграмм
На недруга и друга.
[Скорее всего князь Горчаков, хотя «сиятельным повесой» был и граф Броглио.]
А ты, красавец молодой,
Сиятельный повеса!
Ты будешь Вакха жрец лихой,
На прочее — завеса!
Хотя студент, хотя и пьян,
Но скромность почитаю;
Придвинь же пенистый стакан,
На брань благословляю.
[Конечно же Пущин!]
Товарищ милый, друг прямой,
Тряхнём рукою руку,
Оставим в чаше круговой
Педантам сродну скуку:
Не в первый раз мы вместе пьём,
Нередко и бранимся,
Но чашу дружества нальём —
И тотчас помиримся.
[Миша Яковлев — Паяс, вспомним его неудачу с баснями!]
А ты, который с детских лет
Одним весельем дышишь,
Забавный, право, ты поэт,
Хоть плохо басни пишешь;
С тобой тасуюсь без чинов,
Люблю тебя душою,
Наполни кружку до краёв,—
Рассудок, бог с тобою!
[Иван Малиновский — Казак; поэтому вспомянут и Платов, знаменитый Донской атаман.]
А ты, повеса из повес,
На шалости рожденный,
Удалый хват, головорез,
Приятель задушевный,
Бутылки, рюмки разобьём
За здравие Платова,
В казачью шапку пунш нальём —
И пить давайте снова!..
[Разумеется, первый гитарист — Николай Корсаков.]
Приближься, милый наш певец,
Любимый Аполлоном!
Воспой властителя сердец
Гитары тихим звоном.
Как сладостно в стеснённу грудь
Томленье звуков льётся!..
Но мне ли страстью воздохнуть?
Нет! пьяный лишь смеётся!
[Опять Яковлев — учившийся на скрипке (отсюда и насмешка: Роде — известный скрипач).]
Не лучше ль, Роде записной,
В честь Вакховой станицы
Теперь скрыпеть тебе струной
Расстроенной скрыпицы?
Запойте хором, господа,
Нет нужды, что нескладно;
Охрипли? — это не беда:
Для пьяных всё ведь ладно!
Но что?.. я вижу всё вдвоём;
Двоится штоф с араком;
Вся комната пошла кругом;
Покрылись очи мраком…
Где вы, товарищи? где я?
Скажите, Вакха ради…
Вы дремлете, мои друзья,
Склонившись на тетради…
Писатель за свои грехи,
Ты с виду всех трезвее;
Вильгельм, прочти свои стихи,
Чтоб мне заснуть скорее.
Пущин вспоминал, как впервые читалось это стихотворение:
«После вечернего чая мы пошли гурьбой с гувернёром Чириковым к больному Пушкину.
Началось чтение:
Друзья, досужный час настал,
Всё тихо, всё в покое и пр.
Внимание общее, тишина глубокая по временам только прерывается восклицаниями. Кюхельбекер просил не мешать, он был весь тут, в полном упоении. Доходит дело до последней строфы. Мы слышим:
Писатель за свои грехи,
Ты с виду всех трезвее;
Вильгельм, прочти свои стихи,
Чтоб мне заснуть скорее.
При этом возгласе публика забывает поэта, стихи его, бросается на бедного метромана, который, растаявши под влиянием поэзии Пушкина, приходит в совершенное одурение от неожиданной эпиграммы и нашего дикого натиска. Добрая душа был этот Кюхель! Опомнившись, просит он Пушкина ещё раз прочесть, потому что и тогда уже плохо слышал одним ухом, испорченным золотухой».