Промчались годы заточенья;
Недолго, мирные друзья,
Нам видеть кров уединенья
И царскосельские поля.
Разлука ждёт нас у порога,
Зовёт нас дальний света шум,
И каждый смотрит на дорогу
С волненьем гордых, юных дум.
Май 1817 года. «Санкт-Петербургские ведомости» приглашают «публику и родителей» на выпускные экзамены Царскосельского лицея.
17 дней, 15 экзаменов…
Каждый день, с 8 до 12 часов утра и с 4 до 8 вечера.
15 мая — латинский язык.
16-го — закон божий; на обоих экзаменах присутствует министр и другие важные лица.
17-го — российская словесность.
Пушкин читает специально сочинённое для экзамена стихотворение «Безверие».
18 мая — немецкая словесность.
19-го — французская словесность.
21-го — иностранная география и статистика.
22-го — всеобщая история «с особенным вниманием к трём последним векам». Среди гостей на экзамене — Карамзин и Вяземский.
23 мая — политэкономия и финансы.
24-го — естественное, частное и публичное право.
25-го — уголовное и гражданское право.
26-го — отечественная география и статистика. (У Пушкина же день рождения — восемнадцатилетие! Его навещают Карамзин, Вяземский, Чаадаев и гусарский поручик Сабуров.)
28-го — чистая математика.
29-го — прикладная математика.
30-го — фортификация и артиллерия.
(Снова заходили Карамзин и Вяземский.)
31-го — последний экзамен: физика.
Свобода!
Наступают дни прощания. Дельвигу, собрату по музе и судьбе,— первое прости. Разумеется, потом, после выхода из Лицея, многие будут видеться, переписываться; поэтому прощальное слово относится более всего к общему прошлому. Впрочем, кто знает — что готовит судьба «рукой железной»?
Один поэт желает поэтических радостей другому и делает вид, будто сам сможет от них избавиться…
В бездействии счастливом
Забуду милых муз, мучительнщ моих;
Но, может быть, вздохну в восторге молчаливом,
Внимая звуку струн твоих.
Второе прощание — с князем, Франтом:
Встречаюсь я с осьмнадцатой весной.
В последний раз, быть может, я с тобой,
Задумчиво внимая шум дубравный,
Над озером иду рука с рукой…
Пушкин и Горчаков — ещё близкие, родные, но поэт предчувствует то, о чём позже скажет: «Вступая в жизнь, мы рано разошлись…» Впрочем, Пушкин уже предвидит и блеск, восхождение будущего дипломата, любимца дев:
Они пришли, твои златые годы,
Огня любви прелестная пора.
Спеши любить и, счастливый вчера,
Сегодня вновь будь счастлив осторожно;
Амур велит — и завтра, если можно,
Вновь миртами красавицу венчай…
О скольких слёз, предвижу, ты виновник!
Измены друг и ветреный любовник,
Будь верен всем — пленяйся и пленяй…
Разговор с другом, конечно, повод для печали о себе. О чём печалиться? И можно ли верить грустным строкам — «Твоя заря — заря весны прекрасной, Моя ж, мой друг, осенняя заря…»?
Можно и нужно верить. Нет никакого противоречия между грустью и радостью, буйным весельем. Всякая перемена, поэт знает, и прекрасна («Всё благо…») и печальна («что было — не вернётся…»).
У Пушкина обострённое, усиленное гениальностью ощущение проходящего времени: ему порой кажется, что истинно счастлив тот, кто не думает, «не знает счастья» — как они сами в прежние годы.
Вся жизнь моя — печальный мрак ненастья.
Две-три весны, младенцем, может быть,
Я счастлив был, не понимая счастья;
Они прошли, но можно ль их забыть?
Француз, «нумер четырнадцать», конечно, знает свой дар и, может быть, немного боится его; к тому же этот дар делает будущее Александра Пушкина самым неясным: что же для мира, что для читателя означает Гений?
Но что?.. Стыжусь!.. Нет, ропот — униженье.
Нет, праведно богов определенье!
Ужель лишь мне не ведать ясных дней?
Нет! и в слезах сокрыто наслажденье,
И в жизни сей мне будет в утешенье
Мой скромный дар и счастие друзей.
Прощаются вчерашние соперники… В альбоме Олосеньки, Алексея Демьяновича Илличевского, Пушкин опять пускается в игру вперемежку с серьёзным:
Мой друг! неславный я поэт,
Хоть христианин православный.
Душа бессмертна, слова нет,
Моим стихам удел неравный —
И песни музы своенравной,
Забавы резвых, юных лет,
Погибнут смертию забавной,
И нас не тронет здешний свет!
Ах! ведает мой добрый гений,
Что предпочёл бы я скорей
Бессмертию души моей
Бессмертие своих творений.
Не властны мы в судьбе своей,
По крайней мере, нет сомненья,
Сей плод небрежный вдохновенья,
Без подписи, в твоих руках
На скромных дружества листках
Уйдёт от общего забвенья…
Но пусть напрасен будет труд,
Твоею дружбой оживленный —
Мои стихи пускай умрут —
Глас сердца, чувства неизменны
Наверно их переживут!
Через девятнадцать лет, уже без лицейской улыбки, поэт скажет: «Нет, весь я не умру…»
Строки, написанные рукою Пушкина — вместе с альбомом Илличевского,— до сей поры не найдены… Но друзья вовремя смекнули: Матюшкин, Яковлев, Корф списали текст для себя, и стихи не пропадут никогда!
Разумеется, особое событие — разлука с Кюхлей:
Прости! Где б ни был я: в огне ли смертной битвы,
При мирных ли брегах родимого ручья,
Святому братству верен я.
И пусть (услышит ли судьба мои молитвы?),
Пусть будут счастливы все, все твои друзья!
Самое же задушевное посвящение, без гадательных рассуждений о судьбе, стихах — Большому Жанно:
Взглянув когда-нибудь на тайный сей листок,
Исписанный когда-то мною,
На время улети в лицейский уголок
Всесильной, сладостной мечтою.
Ты вспомни быстрые минуты первых дней,
Неволю мирную, шесть лет соединенья,
Печали, радости, мечты души твоей,
Размолвки дружества и сладость примиренья —
Что было и не будет вновь…
И с тихими тоски слезами
Ты вспомни первую любовь.
Мой друг, она прошла… но с первыми друзьями
Не резвою мечтой союз твой заключён;
Пред грозным временем, пред грозными судьбами,
О, милый, вечен он!
Пред грозным временем, пред грозными судьбами: он многое предчувствовал, угадывал, как всё будет, восемнадцатилетний студент, хотя не мог знать, что в эту минуту хорошо слышит и видит грядущее — ещё не начавшиеся 1820-е и 1830-е годы.
Прощаются все со всеми.
Пушкин рисует Мартынову на память собаку с птичкой в зубах (что-то понятное им обоим).
Кюхля — Матюшкину:
Скоро, Матюшкин, с тобой разлучит нас шумное море:
Чёлн окрылённый помчит счастье твоё по волнам!
Дружба — её здесь не просто ценят, но, можно сказать, боготворят, ставят на первое место из первых, много выше карьеры, удачи, даже любви…
Как естественно для Пушкина начать важнейшие строки обращением «Мой друг»:
Мой друг, отчизне посвятим
Души прекрасные порывы…
А несколько лет спустя, в посвящении своей главной поэмы, объяснит, что писал,
Не мысля гордый свет забавить,
Вниманье дружбы возлюбя…
Безоблачной дружбы, правда, не существует — порою является и разочарование, звучат горькие упрёки:
Врагов имеет в мире всяк,
Но от друзей спаси нас, боже!
Уж эти мне друзья, друзья!
Об них недаром вспомнил я.
Но это — фальшивые, неверные друзья, которым посылается двойной упрёк за измену лучшему из чувств,— ведь —
…я слыхал, что божий свет
Единой дружбою прекрасен,
Что без неё отрады нет…
Ведь тем, кого в цепях увезут за семь тысяч вёрст, будет написано:
Любовь и дружество до вас
Дойдут сквозь мрачные затворы…
Наконец, дорогой памяти поэта женщине отдано одно из самых печальных воспоминаний:
Прими же, дальная подруга,
Прощанье сердца моего,
Как овдовевшая супруга,
Как друг, обнявший молча друга
Пред заточением его.
Пушкин заменяет сначала «заточение» на «изгнание», но после решительно восстанавливает зачёркнутое. Так он сам при случайной встрече бросился на шею Кюхельбекеру, которого везли в крепость. Едва ли не единственный у Пушкина случай, когда воспоминание любви сравнивается с высшим проявлением дружбы…
Так был сохранён на всю жизнь главный из лицейских уроков: дружба, дружество. То, о чём столь много толковали и писали в Царском Селе в летние дни 1817 года…
Меж тем в канцелярии изготовлены аттестаты, а в комнатках пишутся последние лицейские письма родным.
«В течение шестилетнего курса обучался в сём заведении и оказал успехи: в законе божьем и священной истории, в логике и нравственной философии, в праве естественном, частном и публичном, в российском гражданском и уголовном праве хорошие; в латинской словесности, в государственной экономии и финансах весьма хорошие; в российской и французской словесности, также в фехтовании превосходные. Сверх того, занимался историей, географией, статистикой, математикой и немецким языком».
Это свидетельство выпускника Пушкина, по успехам — 26-го из 29.
Большая золотая медаль — Владимиру Вольховскому, вторая золотая — Александру Горчакову.
Говорили, будто Горчакову не дали первой медали, чтобы не подчёркивать предпочтения знатности. Честолюбивому князю важно окончить Лицей первым, но ещё более он радуется своему второму месту, так как Вольховскому «золото» нужнее: он небогат, без связей. Для такого честолюбия, как у Горчакова, очень часто лучшее место — второе, иногда даже последнее (но на пути к самому первому!).
Вольховского по его желанию зачисляют прапорщиком в гвардию. Горчакова — чиновником IX класса (титулярным советником) в коллегию иностранных дел; его гражданский чин соответствует военному рангу Вольховского. Для восемнадцатилетних, никогда не служивших молодых людей,— недурное начало карьеры: низший класс в «табели о рангах» XIV; они же начинают на пять ступеней выше, точнее говоря, 17 человек получают IX класс: в первую очередь серебряные медалисты, а также (был такой термин): «имеющие право на серебряную медаль» — Маслов, Кюхельбекер, Ломоносов, Есаков, Корсаков, Корф, Саврасов. Ученики же послабее получают X класс («коллежского секретаря») или первый офицерский чин прапорщика, но не в гвардию, а в армию. Пушкин среди них,— так многие годы будет подписывать,— в официальных бумагах «10-го класса Пушкин»; только в конце жизни, получив низший придворный чин камер-юнкера, поэт продвинется на ранг выше также и по служебной лестнице. Погибнет — «9-го класса камер-юнкером Пушкиным».