Последние лицейские дни…
Всерьёз и в шутку обсуждаются служебные назначения (сегодня мы сказали бы «распределение»).
Иной под кивер спрятав ум,
Уже в воинственном наряде
Гусарской саблею махнул —
В крещенской утренней прохладе
Красиво мёрзнет на параде,
А греться едет в караул.
Это предсказание военной службы, в которую идут многие, и сам поэт разве не просился в гусары?
Гвардейские прапорщики: Вольховский, Пущин, Есаков, Саврасов, Корнилов, Бакунин, Малиновский.
Армейские прапорщики — Данзас, Ржевский, Мясоедов, Тырков; Броглио же побудет в нижнем офицерском чине несколько дней, сразу «выйдет в отставку» и — на родину, в Сардинское королевство. Наконец, Матюшкин вскоре превращается в офицера флота.
Другой, рождённый быть вельможей,
Не честь, а почести любя,
У плута знатного в прихожей
Покорным плутом зрит себя.
Это щелчок в гражданских чиновников: их поболее — и многие, как Горчаков, Ломоносов, давно готовятся к серьёзной службе по дипломатической части, учатся писать депеши и т. п. Пойдут в иностранную коллегию ещё Корсаков, Кюхельбекер, Юдин, Гревениц и… сам Пушкин (он из них один — в X, другие — в IX классе). Лицейских ждут разные ведомства обширного аппарата Российской империи: кого государственная канцелярия (Маслов), кого юстиция (Корф, Яковлев), кого финансы (Илличевский, Дельвиг, Костенский); троим достанется департамент народного просвещения (Стевен, Комовский, Мартынов).
Ещё не поступивший на службу поэт признаётся:
Лишь я, судьбе во всём послушный,
Счастливой лени верный сын,
Душой беспечный, равнодушный,
Я тихо задремал один…
Равны мне писари, уланы,
Равны законы, кивера,
Не рвусь я грудью в капитаны
И не ползу в асессора.
Восемнадцатилетний гений ещё не решается громко произнести главное: что он поэт, поэтом и будет — и в этом смысл его бытия. В ту пору не понимали, как можно быть «просто поэтом». На могильной плите Державина написано, что здесь покоится «действительный тайный советник и многих российских орденов кавалер».
Каждому грамотному пристало быть поручиком, асессором, советником, генералом, камер-юнкером…
Герой «Египетских ночей», талантливый поэт Чарский — в нём видны некоторые пушкинские автобиографические черты,— не любил, когда его называли стихотворцем:
«…Употреблял всевозможные старания, чтобы сгладить с себя несносное прозвище. Он избегал общества своей братьи литераторов и предпочитал им светских людей, даже самых пустых…
Чарский был в отчаянии, если кто-нибудь из светских его друзей заставал его с пером в руках. Трудно поверить, до каких мелочей мог доходить человек, одарённый, впрочем, талантом и душою… Однако же он был поэт, и страсть его была неодолима: когда находила на него такая дрянь (так называл он вдохновение), Чарский запирался в своём кабинете и писал с утра до поздней ночи. Он признавался искренним своим друзьям, что только тогда и знал истинное счастье».
Между тем через восемь лет после окончания Лицея в письме к близкому другу Пушкин позволит себе чрезвычайно важную и невероятно для него откровенную фразу: «Чувствую, что духовные силы мои достигли полного развития, я могу творить».
Тогда же он заметит: «История народа принадлежит поэту».
За несколько месяцев до гибели уверенно скажет о том, что «…не зарастёт народная тропа…».
Всё это ощущалось, предчувствовалось в июне 1817 года — оставалось только прожить жизнь, написать тысячи гениальных строк…
По рассказу Пущина и другим источникам мы можем представить последний лицейский день, 9 июня 1817 года был акт, церемония выпуска двадцати девяти первых лицейских воспитанников. Та же зала, где шесть без малого лет назад происходило торжественное открытие нового заведения. Однако 19 октября 1811 года было многолюдным, пышным, a 9 июня 1817 года — сравнительно тихим и скромным. Наверное, это объясняется прежде всего большими историческими, политическими переменами, случившимися в течение 2060 «лицейских дней». Тогда, в 1811-м, ещё не выветрились либеральные надежды; царь ещё гордился или, по крайней мере, делал вид, что гордится успехами российского просвещения. Теперь же высочайшее настроение сильно ухудшилось, аракчеевская боязнь вольнодумства возросла, и к Лицею — явное охлаждение, а впереди, через пять лет, предстоит, по сути, разгром этого заведения… Нет, разумеется, совсем его не собираются закрывать — и первые выпускники получат свои льготы, свои места, и Александр I придёт на заключительный акт, но в сопровождении одного министра народного просвещения (не разрешит присутствовать даже своему обычному спутнику министру двора Петру Волконскому).
Всё будет скромно, спокойно — но лицеистам как раз это и понравится, запомнится…
Энгельгардт и Куницын «подведут итоги» лицейского шестилетия; затем вызовут каждого «по старшинству выпуска», то есть в порядке успехов, объявляя чин и награду, представляя царю. Двадцать девять раз царь улыбнётся молодому выпускнику; на двадцать шестой раз — Александру Пушкину…
Затем Александр I благодарит педагогов, наставляет учеников и удаляется. Лицейский хор поёт прощальную песнь — слова Дельвига, музыка учителя пения Теппера де Фергюссона: «Шесть лет промчались, как мечтанье…» Потом директор наденет им на пальцы чугунные кольца — символ крепкой дружбы — и они станут «чугунники».
Наконец, прощальная лицейская клятва: «и последний лицеист один будет праздновать 19 октября…»
«В тот день,— вспоминает Пущин,— после обеда, начали разъезжаться; прощаньям не было конца. Я, больной, дольше всех оставался в Лицее. С Пушкиным мы тут же обнялись на разлуку: он тотчас должен был ехать в деревню к родным; я уже не застал его, когда приехал в Петербург».