Пушкин не говорит в этом письме о своём общественном значении и т. п.,— но через год напишет «Пророка».

Тут пора задуматься о смысле сана, избранного Пущиным. Мы-то спустя полтора века хорошо знаем, что скрытой задачей переезда в Москву виднейшего декабриста, члена Северной думы, Ивана Пущина было оживление деятельности тайного общества во второй столице, создание московской управы. К началу 1825 годавокруг Пущина уже имелась небольшая активная группа. Позже, в феврале, один из директоров тайного общества — Оболенский приедет из Петербурга утверждать московскую управу и Пущина как её председателя…

Поэта дом опальный,

О Пущин мой, ты первый посетил;

Ты усладил изгнанья день печальный,

Ты в день его Лицея превратил.

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

Ты, освятив тобой избранный сан,

Ему в очах общественного мненья

Завоевал почтение граждан.

Пущин цитирует эти стихи, вписанные в «Тетрадь заветных сокровищ», которую вёл на каторге, в ссылке и после амнистии.

«Незаметно,— продолжает декабрист,— коснулись опять подозрений насчёт общества. Когда я ему сказал, что не я один поступил в это новое служение отечеству, он вскочил со стула и вскрикнул: „Верно, всё это в связи с майором Раевским, которого пятый год держат в Тираспольской крепости и ничего не могут выпытать“. Потом, успокоившись, продолжал: „Впрочем, я не заставляю тебя, любезный Пущин, говорить. Может быть, ты и прав, что мне не доверяешь. Верно, я этого доверия не стою — по многим моим глупостям“. Молча, я крепко расцеловал его, мы обнялись и пошли ходить: обоим нужно было вздохнуть».

Место, тысячекратно цитированное и всё же во многом загадочное.

«Коснулись опять» — то есть через пять-шесть лет после впервые высказанного поэтом подозрения, что друг секретничает. И сейчас Пушкин начал разговор или скорее всего бросил намёк, естественно вытекавший из обсуждения должности надворного судьи.

Пущин на этот раз уже не может отмолчаться, отшутиться, и логика беседы представляется следующей. Пушкин завёл разговор (намекнул, высказал подозрение) насчёт потаённой деятельности одного Пущина («гордился мною и за меня»). Пущин же отвечает — «не я один». Тут и оправдание прежнего молчания, и специфически пущинская сдержанность.

Следует бурная реакция Пушкина, который «вскочил», «вскрикнул» и только потом, «успокоившись, продолжал».

Фразы: Пушкина — «я не заставляю тебя, любезный Пущин, говорить…», Пущина — «молча, я крепко расцеловал его», «обоим нужно было вздохнуть» — эти слова передают предельно напряжённую ситуацию полупризнания: нельзя сказать, но нельзя и скрыть, и если бы только это! Члену тайного общества достаточно просто промолчать, загадочно улыбнуться, но «крепко расцеловал» — это любовь, бережность, сожаление, неотвратимость разных путей (пусть и не столь разных, как, например, у Пушкина и Горчакова, где, «вступая в жизнь, мы рано разошлись…»).

Впрочем, «острый пик» михайловской беседы миновал. Разрядка. Друзья «обнялись и пошли ходить…».

«Вошли в нянину комнату, где собрались уже швеи… Среди молодой своей команды няня преважно разгуливала с чулком в руках. Мы полюбовались работами, побалагурили и возвратились восвояси. Настало время обеда. Алексей хлопнул пробкой, начались тосты за Русь, за Лицей, за отсутствующих друзей и за неё. Незаметно полетела в потолок и другая пробка, попотчевали искромётным няню, а всех других — хозяйской наливкой. Всё домашнее население несколько развеселилось, кругом нас стало пошумнее, праздновали наше свидание.

Я привёз Пушкину в подарок „Горе от ума“, он был очень доволен этой тогда рукописной комедией, до того ему вовсе почти незнакомой. После обеда, за чашкой кофе, он начал читать её вслух, но опять жаль, что не припомню теперь метких его замечаний, которые, впрочем, потом частию явились в печати…»

С политических высот воспоминание уходит к минутам весёлости, дружбы, озорства, радости, тостов.

В тот зимний день 11 января 1825 года двое молодых весёлых людей балагурят со швеями, а потом пьют за неё. Конечно, не за женщину, как думали некоторые исследователи, а за свободу: подчёркнутые Пущиным слова обращены к определённым понятиям. «Она», «за неё» — были особенным «паролем» в речах Пущина и близких к нему людей.

Известный общественный деятель, собиратель русских сказок А. Н. Афанасьев запишет в своём дневнике (август 1857 г.) следующие слова о недавно умершем декабристе И. Д. Якушкине: «Жаль его: в этом старике так много было юношеского, честного, благородного и прекрасного… Ещё помню, с каким одушевлением предлагал он тост за свою красавицу, то есть за русскую свободу, с какою верою повторял стихи Пушкина: „Товарищ, верь, взойдёт она, заря пленительного счастья…“»

И в Михайловском, и в сибирской ссылке, и после — стоило произнести «за неё!» — и всё было понятно: «за неё» — это лицейская, декабристская, пушкинская «красавица-свобода». «За неё» — значит, оба собеседника сошлись в общности идеалов, целей: Свобода (о средствах её завоевания и других подробностях речь не идёт).

Тост за свободу 11 января 1825 года, потом чтение запрещённого «Горя от ума» — это нормальная для той поры ситуация: одна из примет той широкой общественной волны, которую составляло всё мыслящее, передовое, живое, яркое тогдашней России…

Отметим ещё раз и естественную смену дружеского настроения: только что было напряжение, противоборство,— и вот снова единство, согласие, радость второго лицейского дня (пушкинское — «ты в день его Лицея превратил…»). Ситуация доброжелательства, свободы, раскованности. Внезапно, однако, вторгается грубая действительность — появляется святогорский игумен Иона, наблюдению которого «поручен» Пушкин. С трудом спровадив незваного гостя, вернули вольную беседу.

«Потом он мне прочёл кое-что свое, большей частью в отрывках, которые впоследствии вошли в состав замечательных его пиэс, продиктовал начало поэмы „Цыганы“ для „Полярной звезды“ и просил, обнявши крепко Рылеева, благодарить его за патриотические „Думы“».

Пущин наслаждается разнообразными Михайловскими плодами, и мы можем только угадывать, чем радовал его Александр Сергеевич.

«Между тем время шло за полночь. Нам подали закусить; на прощанье хлопнула третья пробка. Мы крепко обнялись в надежде, может быть, скоро свидеться в Москве. Шаткая эта надежда облегчила расставанье после так отрадно промелькнувшего дня. Ямщик уже запряг лошадей, колоколец брякал у крыльца, на часах ударило три. Мы ещё чокнулись стаканами, но грустно пилось: как будто чувствовалось, что последний раз вместе пьём, и пьём на вечную разлуку! Молча я набросил на плечи шубу и убежал в сени. Пушкин ещё что-то говорил мне вслед; ничего не слыша, я глядел на него: он остановился на крыльце, со свечой в руке. Кони рванули под гору. Послышалось: „Прощай, друг!“ Ворота скрипнули за мной».

Ты, Горчаков, счастливец с первых дней,

Хвала тебефортуны блеск холодный

Не изменил души твоей свободной:

Всё тот же ты для чести и друзей,

Нам разный путь судьбой назначен строгой;

Ступая в жизнь, мы быстро разошлись;

Но невзначай просёлочной дорогой

Мы встретились и братски обнялись.

Это как бы четвёртое послание Пушкина Горчакову. Кроме трёх, написанных в Лицее и после него; летом 1825-го, протрясясь немало вёрст по псковскому бездорожью, Александр Горчаков прибывает к дядюшке Пещурову, в село Лямоново, что недалеко от Михайловского. Там он узнает немало подробностей о Пушкине, потому что дядюшка — губернский предводитель дворянства и в его обязанности, между прочим, входит надзор за ссыльным и опальным…

Горчаков тут же даёт о себе знать в Михайловское, и сентябрьским днём 1825 года Пушкин отправляется в гости: шесть лет не виделись.

Если Пущина, когда он отправлялся из Москвы в Михайловское, пугали близкие к поэту люди — «не встречайтесь: Пушкин под надзором!..» — то Горчакова, наверное, и подавно. Князь, однако, знал, какими путями ходить не следует: карьера его волнует, но честь, но свобода души и поступков — важнее! По сохранившимся сведениям, встреча была не слишком лёгкой, и в этом непросто разобраться. Первое впечатление поэта: «Мы встретились и расстались довольно холодно — по крайней мере, с моей стороны. Он ужасно высох — впрочем, так и должно: зрелости нет у нас на севере, мы или сохнем, или гниём; первое всё-таки лучше. От нечего делать я прочёл ему несколько сцен из моей комедии» («Бориса Годунова»).

Замечания Горчакова по поводу пушкинской комедии, очевидно, уязвили Пушкина. Всё кажется ясно, просто: встретились поэт — и умный, сухой карьерист. Но в эту схему вторгается прошлое: 19 октября… Правда, Горчаков ни разу на лицейских праздниках не бывал, да, видно, дело не в этом! При всех несогласиях есть нечто общее, очень важное, не поддающееся времени.

Но невзначай просёлочной дорогой

Мы встретились и братски обнялись…

Горчаков попадает в пушкинский перечень «друзей моей души», сумевших добраться и в ссыльную глухомань!.. Кроме Пущина и Горчакова, в том перечне — Дельвиг.

Между «пущинским» и «горчаковским» днём была ещё «Дельвигова неделя»:

Когда постиг меня судьбины гнев,

Для всех чужой, как сирота бездомный,

Под бурею главой поник я томной,

И ждал тебя, вещун пермесских [61] дев,

И ты пришёл, сын лени вдохновенной,

О Дельвиг мой: твой голос пробудил

Сердечный жар, так долго усыпленный,

И бодро я судьбу благословил.

С младенчества дух песен в нас горел,

И дивное волненье мы познали;

С младенчества две музы к нам летали,

И сладок был их лаской наш удел:

Но я любил уже рукоплесканья,

Ты, гордый, пел для муз и для души;

Свой дар как жизнь я тратил без вниманья,

Ты гений свой воспитывал в тиши.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: