* * * Бывало, спит у ног собака, костер занявшийся гудит, и женщина из полумрака глазами зыбкими глядит.
Потом под пихтою приляжет на куртку рыжую мою и мне,
задумчивая,
скажет: "А ну-ка, спой!.."
и я пою.
Лежит, отдавшаяся песням, и подпевает про себя, рукой с латышским светлым перстнем цветок алтайский теребя.
Мы были рядом в том походе. Все говорили, что она и рассудительная вроде, а вот в мальчишку влюблена.
От шуток едких и топорных я замыкался и молчал, когда лысеющий топограф меня лениво поучал:
"Таких встречаешь, брат, не часто. В тайге все проще, чем в Москве. Да ты не думай, что начальство! Такая ж баба, как и все..."
А я был тихий и серьезный и в ночи длинные свои мечтал о пламенной и грозной, о замечательной любви.
Но как-то вынес одеяло и лег в саду,
а у плетня она с подругою стояла и говорила про меня.
К плетню растерянно приникший, я услыхал в тени ветвей, что с нецелованным парнишкой занятно баловаться ей...
Побрел я берегом туманным, побрел один в ночную тьму, и все казалось мне обманным, и я не верил ничему.
Ни песням девичьим в долине, ни воркованию ручья... Я лег ничком в густой полыни, и горько-горько плакал я.
Но как мое,
мое владенье, в текучих отблесках огня всходило смутное виденье и наплывало на меня.
Я видел
спит у ног собака, костер занявшийся гудит, и женщина
из полумрака глазами зыбкими глядит. 1955 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.
* * * Лифтерше Маше под сорок. Грызет она грустно подсолнух, и столько в ней детской забитости и женской кричащей забытости! Она подружилась с Тонечкой, белесой девочкой тощенькой, отцом-забулдыгой замученной, до бледности в школе заученной. Заметил я
робко, по-детски поют они вместе в подъезде. Вот слышу
запела Тонечка. Поет она тоненько-тоненько. Протяжно и чисто выводит... Ах, как у ней это выходит! И ей подпевает Маша, обняв ее,
будто бы мама. Страдая поют и блаженствуя, две грусти
ребячья и женская. Ах, пойте же,
пойте подольше, еще погрустнее,
потоньше. Пойте,
пока не устанете... Вы никогда не узнаете, что я,
благодарный случаю, пение ваше слушаю, рукою щеку подпираю и молча вам подпеваю. 1955 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.
НА ВЕЛОСИПЕДЕ Я бужу на заре своего двухколесного друга. Мать кричит из постели: "На лестнице хоть не трезвонь!" Я свожу его вниз. По ступеням он скачет упруго. Стукнуть шину ладонью и сразу подскочет ладонь! Я небрежно сажусь вы посадки такой не видали! Из ворот выезжаю навстречу воскресному дню. Я качу по асфальту. Я весело жму на педали. Я бесстрашно гоню, и звоню,
и звоню,
и звоню... За Москвой петуха я пугаю, кривого и куцего. Белобрысому парню я ниппель даю запасной. Пью коричневый квас в пропылившем 1000 ся городе Кунцево, привалившись спиною к нагретой цистерне квасной. Продавщица сдает мокрой мелочью сдачу. Свое имя скрывает: "Какие вы хитрые все". Улыбаясь: "Пока!", я к товарищу еду на дачу. И опять я спешу; и опять я шуршу по шоссе. Он сидит, мой товарищ, и мрачно строгает дубину на траве,
зеленеющей у гаража. Говорит мне: "Мячи вот украли...
Обидно..." И корит домработницу: "Тоже мне страж...
Хороша!" Я молчу. Я гляжу на широкие, сильные плечи. Он о чем-то все думает, даже в беседе со мной. Очень трудно ему. На войне было легче. Жизнь идет. Юность кончилась вместе с войной. Говорит он: "Там душ.
Вот держи,
утирайся". Мы по рощице бродим, ругаем стихи и кино. А потом за столом, на прохладной и тихой террасе, рядом с ним и женою тяну я сухое вино. Вскоре я говорю: "До свидания, Галя и Миша". Из ворот он выходит, жена прислонилась к плечу. Почему-то я верю: он сможет,
напишет... Ну а если не сможет, и знать я о том не хочу. Я качу! Не могу я с веселостью прущей расстаться. Грузовые в пути догоняю я махом одним. Я за ними лечу в разреженном пространстве. Па подъемах крутых прицепляюсь я к ним. Знаю сам,
что опасно! Люблю я рискованность! Говорят мне, гудя напряженно,
они: "На подъеме поможем, дадим тебе скорость, ну, а дальше уже, как сумеешь, гони". Я гоню что есть мочи! Я шутками лихо кидаюсь. Только вы не глядите, как шало я мчусь,это так, для фасону. Я знаю,
что плохо катаюсь. Но когда-нибудь я хорошо научусь. Я слезаю в пути у сторожки заброшенной,
ветхой. Я ломаю черемуху
в звоне лесном. и, к рулю привязав ее ивовой веткой, я лечу
и букет раздвигаю лицом. Возвращаюсь в Москву. Не устал еще вовсе. Зажигаю настольную, верхнюю лампу гашу. Ставлю в воду черемуху. Ставлю будильник на восемь, и сажусь я за стол, и вот эти стихи
я пишу... 1955 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.
ЗАВИСТЬ Завидую я.
Этого секрета не раскрывал я раньше никому. Я знаю, что живет мальчишка где-то, и очень я завидую ему. Завидую тому,
как он дерется,я не был так бесхитростен и смел. Завидую тому,
как он смеется,я так смеяться в детстве не умел. Он вечно ходит в ссадинах и шишках,я был всегда причесанней, целей. Все те места, что пропускал я в книжках, он не пропустит.
Он и тут сильней. Он будет честен жесткой прямотою, злу не прощая за его добро, и там, где я перо бросал:
"Не стоит!"он скажет:
"Стоит!"- и возьмет перо. Он если не развяжет,
так разрубит, где я ни развяжу,
ни разрублю. Он, если уж полюбит,
не разлюбит, а я и полюблю,
да разлюблю. Я скрою зависть.
Буду улыбаться. Я притворюсь, как будто я простак: "Кому-то же ведь надо ошибаться, кому-то же ведь надо жить не так". Но сколько б ни внушал себе я это, твердя:
"Судьба у каждого своя",мне не забыть, что есть мальчишка где-то, что он добьется большего,
чем я. 1955 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.
* * * Я кошелек.
Лежу я на дороге. Лежу один посередине дня. Я вам не виден, люди.
Ваши ноги идут по мне и около меня. Да что, вы
ничего не понимаете?! Да что, у вас, ей-богу,
нету глаз?! Та пыль,
что вы же сами поднимаете, меня скрывает,
хитрая,
от вас. Смотрите лучше.
Стоит лишь вглядеться, я все отдам вам,
все, чем дорожил. И не ищите моего владельца я сам себя на землю положил. Не думайте,