что дернут вдруг за ниточку, и над косым забором невдали увидите какую-нибудь Ниночку, смеющуюся:
"Ловко провели!" Пускай вас не пугает смех стыдящий и чьи-то лица где-нибудь в окне... Я не обман.
Я самый настоящий. В 1000 ы посмотрите только, что во мне! Я одного боюсь,
на вас в обиде: что вот сейчас,
посередине дня, не тот, кого я жду,
меня увидит, не тот, кто надо,
подберет меня. 1955 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.
ЗЛОСТЬ
Добро должно быть с кулаками.
М. Светлов (из разговора)
Мне говорят,
качая головой: "Ты подобрел бы.
Ты какой-то злой". Я добрый был.
Недолго это было. Меня ломала жизнь
и в зубы била. Я жил
подобно глупому щенку. Ударят
вновь я подставлял щеку. Хвост благодушья,
чтобы злей я был, одним ударом
кто-то отрубил! И я вам расскажу сейчас
о злости, о злости той,
с которой ходят в гости, и разговоры
чинные ведут, и щипчиками
сахар в чай кладут. Когда вы предлагаете
мне чаю, я не скучаю
я вас изучаю, из блюдечка
я чай смиренно пью и, когти пряча,
руку подаю. И я вам расскажу еще
о злости... Когда перед собраньем шепчут:
"Бросьте!.. Вы молодой,
и лучше вы пишите, а в драку лезть
покамест не спешите",то я не уступаю
ни черта! Быть злым к неправде
это доброта. Предупреждаю вас:
я не излился. И знайте
я надолго разозлился. И нету во мне
робости былой. И
интересно жить,
когда ты злой! 1955 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.
НЕЖНОСТЬ Разве же можно,
чтоб все это длилось? Это какая-то несправедливость... Где и когда это сделалось модным: "Живым - равнодушье,
внимание - мертвым?" Люди сутулятся,
выпивают. Люди один за другим
выбывают, и произносятся
для истории нежные речи о них
в крематории... Что Маяковского жизни лишило? Что револьвер ему в руки вложило? Ему бы
при всем его голосе,
внешности дать бы при жизни
хоть чуточку нежности. Люди живые
они утруждают. Нежностью
только за смерть награждают. 1955 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.
ПАРК Разговорились люди нынче. От разговоров этих чад. Вслух и кричат, но вслух и хнычат, и даже вслух порой молчат.
Мне надоели эти темы. Я бледен. Под глазами тени. От этих споров я в поту. Я лучше в парк гулять пойду.
Уже готов я лезть на стену. Боюсь явлений мозговых. Пусть лучше пригласит на сцену меня румяный массовик.
Я разгадаю все шарады и, награжден двумя шарами, со сцены радостно сойду и выпущу шары в саду.
Потом я ролики надену и песню забурчу на тему, что хорошо поет Монтан, и возлюбуюсь на фонтан.
И, возжелавши легкой качки, лелея благостную лень, возьму я чешские "шпикачки" и кружку с пеной набекрень.
Но вот сидят два человека и спорят о проблемах века.
Один из них кричит о вреде открытой критики у нас, что, мол, враги кругом, что время неподходящее сейчас.
Другой - что это все убого, что ложь рождает только ложь и что, какая б ни была эпоха, неправдой к правде не придешь.
Я закурю опять, я встану, вновь удеру гулять к фонтану, наткнусь на разговор, другой... Нет,- в парк я больше ни ногой!
Всё мыслит: доктор медицины, что в лодке сетует жене, и женщина на мотоцикле, летя отвесно но стене.
На поплавках уютно-шатких, и аллеях, где лопочет сад, и на раскрашенных лошадках везде мыслители сидят.
Прогулки, вы порой фатальны! Задумчивые люди пьют, задумчиво шумят фонтаны, задумчиво по морде бьют.
Задумчивы девчонок челки, и ночь, задумавшись всерьез, перебирает, словно четки, вагоны че 1000 ртовых колес... 1955 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.
ПО ЯГОДЫ Три женщины и две девчонки куцых, да я...
Летел набитый сеном кузов среди полей шумящих широко. И, глядя на мелькание косилок, коней,
колосьев,
кепок
и косынок, мы доставали булки из корзинок и пили молодое молоко. Из-под колес взметались перепелки, трещали, оглушая перепонки. Мир трепыхался, зеленел, галдел. А я - я слушал, слушал и глядел. Мальчишки у ручья швыряли камни, и солнце распалившееся жгло. Но облака накапливали капли, ворочались, дышали тяжело. Все становилось мглистей, молчаливей, уже в стога народ колхозный лез, и без оглядки мы влетели в ливень, и вместе с ним и с молниями - в лес! Весь кузов перестраивая с толком, мы разгребали сена вороха и укрывались...
Не укрылась только попутчица одна лет сорока. Она глядела целый день устало, молчала нелюдимо за едой и вдруг сейчас приподнялась и встала, и стала молодою-молодой. Она сняла с волос платочек белый, какой-то шалой лихости полна, и повела плечами и запела, веселая и мокрая она: "Густым лесом босоногая девчоночка идет. Мелку ягоду не трогает, крупну ягоду берет". Она стояла с гордой головою, и все вперед
и сердце и глаза, а по лицу
хлестанье мокрой хвои, и на ресницах
слезы и гроза. "Чего ты там?
Простудишься, дурила..." ее тянула тетя, теребя. Но всю себя она дождю дарила, и дождь за это ей дарил себя. Откинув косы смуглою рукою, глядела вдаль,
как будто там,
вдали, поющая
увидела такое, что остальные видеть не могли. Казалось мне,
нет ничего на свете, лишь этот,
в мокром кузове полет, нет ничего
лишь бьет навстречу ветер, и ливень льет,
и женщина поет... Мы ночевать устроились в амбаре. Амбар был низкий.
Душно пахло в нем овчиною, сушеными грибами, моченою брусникой и зерном. Листом зеленым веники дышали. В скольжении лучей и темноты огромными летучими мышами под потолком чернели хомуты. Мне не спалось.
Едва белели лица, и женский шепот слышался во мгле. Я вслушался в него:
"Ах, Лиза, Лиза, ты и не знаешь, как живется мне! Ну, фикусы у нас, ну, печь-голландка, ну, цинковая крыша хороша, все вычищено,
выскоблено,
гладко, есть дети, муж,
но есть еще душа! А в ней какой-то холод, лютый холод... Вот говорит мне мать:
"Чем плох твой Петр? Он бить не бьет,
на сторону не ходит, конечно, пьет,
а кто сейчас не пьет?" Ах. Лиза!
Вот придет он пьяный ночью, рычит, неужто я ему навек, и грубо повернет