— И зубы, и шею сломать легко, — отозвался Крягин.
— Вот и хорошо, что легко, осторожней будем. А теперь — по домам! А у кого мелькнуло что, пусть остается, помечтаем вместе. Никто не остается?… Так до завтра.
И сел за стол.
— Сломаем шею, — радостно сказал он себе. — Без сомнений.
И засмеялся, довольный, сколько объявилось интересной работы.
6
— У себя, — шепнула ей старушка Фенечка.
Марья Семеновна толкнула дверь и даже попятилась — так дохнуло табаком. Но, отступив, она оставила дверь открытой, затем вошла в комнату. Там был дым, окурки кучкой лежали в блюдце. Этак недолго и ребенка отравить. Марья Семеновна воскликнула:
— Чего выдумала! В комнате хоть топор вешай. Хороша, нечего сказать.
Она ходила по комнате. Открыла форточку, передвинула стулья. На стол положила сумку и тогда подумала о том, с чем шла сюда, и о настежь открытой двери. Пусть! Ей хотелось осрамить мерзавку. Еще пока сюда шла, плевать ей было на все. Но вот увидела Татьяну, валявшуюся в халатике («Фу, так задрался!»), блюдце с окурками и поняла: дверь надо закрыть. Незамедлительно. Закрыв, присела на стул и снова оглядела комнату и опять возмутилась царящим в комнате разгромом, особенно же стоявшей в изголовье кровати коньячной раскупоренной бутылкой.
— Вы, бабуленька, — спрашивала Таня, — от него? Он простил?
Ага, догадалась. Говорили, поди, о ней, и насмешник Виктор конфузил свою бабку. Ну, так она задаст этой. Но сердитое в ней уже сменилось жалостью. А обругать бы надо, и вообще с такими, в халатиках, бутылках и окурках (и занесло же беднягу Виктора), надо быть строгой предельно.
— Нализалась. Краше не бывает! — сердито говорила старуха. — Надымила, как паровоз. Ты что же это делаешь, девка, что думаешь?
— Я счас… — Таня заворочалась, приподнялась и опять легла.
— Лежишь, как треска горячего копчения, — ядовито заметила старуха, стараясь преодолеть в себе возникающую родственность. Теперь ей было дело до всего, что происходило с этой дурой. Вот, ворочается, и халат совсем расстегнулся, и штанишки в кружевчиках видны. — Прикройся!
И кинула в нее покрывалом, вдруг окутавшим актрису. Теперь наружу были ее волосы и часть лица с раскрытым косящим глазом. Пусть смотрит. Старуха подошла и раскрыла палкой прихлопнувшуюся было форточку. Сжала губы. Так и смотрела на девчонку, ощущая сжатые губы и зная то, что они сейчас скажут. А уж от слов этих не отступишься вовек.
— Татьяна…
Актриса, высвободив голову, смотрела на нее. Горела верхняя лампа. И старуха видела, что глаза девчонки опухли. Да, и курила, и пила, но также и оплакивала их Виктора. И это единственно важно сейчас. Она плакала о внуке и была к нему близка, ближе их всех — тем самым, что питалось, росло и созревало в животе ее, та личинка, которая есть Герасимов, ее правнук. А раз так, то Виктор был и там, и здесь, в ней, в ее сердце, в животе, в крови. «Наша кровь!» — рявкнуло что-то в старухе. «Так и уж наша? — возразила она. И ответила: — Да, наша».
Таня плакала. Записку, которую написала ей старуха, прочла и выступать не захотела. Старуха послала записочку, ей передали, и та кинулась в зал бегом. Кто-то заорал вслед петушиным срывающимся голосом: «Вернись на план!..» Тот же голос потребовал от других не нарушать «разводку». Разводка… Актриса убежала со сцены, только каблучки застучали. Резвая девка! Нет, женщина.
Таня все-таки заставила себя сесть. Спустила ноги с кушетки, подняла голову, болевшую, даже шевелить ее больно. Так пила она первый раз. От холода вроде бы хмель отошел, глаза стали видеть. И она сказала о том, что поняла раньше по сердитому топанью, швырянью покрывала в нее, по беготне старухи по комнате.
— Вы зачем пришли? Любоваться мной? Так и смотрите, вот она я!
И смешно изогнувшись, подбоченилась, взъерошенная, со слитными бровями хмельной восточной красавицы.
— Я пришла, — начала говорить Марья Семеновна, и кровь застучала в висках, она даже слегка задохнулась. — Я пришла…
— Да что вам теперь-то нужно? — закричала Таня и попыталась встать с кушетки. Не смогла и, поворотясь, зло ударила кушетку кулачком, раз, два…
От холода становилось ясней в голове. Опыт подсказывал ей, что нужно походить на ту «актрисочку», о которой наверняка говорили в семье старухи, как о женщине взбалмошной и капризной. Сама же пыталась придумать, что сделать, как освежиться. Кофе бы выпить. Но тащиться в кухню… Жуть. Попросить старуху? Таня приподнялась, помотала головой и трагически прохрипела:
— Кофе.
Старуха молчала.
— Что вам нужно, скажите?
— А нужно, милая… — твердо сказала Марья Семеновна. — Нужно то, что ты одна и дать-то можешь.
Таня выдала себя:
— Виктор тут ни при чем, — залепетала Таня, смутясь. — Это просто задержка месячных. Я не могла и подумать, и вдруг…
— Врешь! — сказала, ударив тростью в пол, страшная старуха. — Я тебя насквозь вижу, как и всех прочих баб. Я не мужик, да и всегда хитрая была.
— О-о…
— Молчи! Я узнавала, ты на четыре года старше Виктора, а для женщины, если на мужика перевести, старше на 20 лет. Ты женщина, и все должна знать. Даже то, что мужику и в голову не придет… Ты знаешь, что беременна… Поди, режиссера хотела надуть, аборт сделать. А?
Таня заплакала. Она плакала теми слезами, какими часто плачут актрисы. Ей было жаль себя, парня, но каким-то уголком глаза она словно видела себя. Наблюдала, как играла эту сцену, и следила, чтобы та была не безобразна, а приукрашена, как на сцене. Но и это отошло. Сейчас она искренне оплакивала Виктора и себя, свою глупость.
— О, Господи, — бормотала она, захлебываясь слезами и раскачиваясь, — мальчик мой, мальчик-ветер. Не человек, сквозняк какой-то. Вот как при открытой форточке. Вы поймите, я играю, всюду личины, и вдруг его невероятная раскрытость.
— А ты совсем не пьяна.
— Виктор пронесся в моей жизни, как ветер, и исчез. А другие, неподвижные, остались. Скорость, ветер — это был его путь…
— Остались? Это мы посмотрим. А теперь я тебе скажу…
Лицо Марьи Семеновны дернула судорога. Она попыталась говорить и не смогла. Попробовала снова начать, и снова судорога. Она погрозила Тане палкой. Наконец губы ее задвигались.
— Как ты смеешь так говорить, мерзавка? Он не унесется, мы его вылечим. Он еще не умер.
— Может умереть, — сказала Таня. — Я сон такой увидела.
— Нет! Будет операция на мозге. Ты понимаешь это? А? Он выздоровеет! («Но каким он станет?» — спросила она себя, вдруг ощущая свое бессилие).
— Так он выздоровеет? Подождите, я кофе себе сварю.
— Приляг, я сама.
Марья Семеновна, чувствуя слабость в ногах, поковыляла к буфету. Ворча себе под нос, взяла кофе, дрянной, молотый. Сказав негромко, будто себе, что Таня «хозяйка никуда, в меня», ушла на кухню. Там кстати Феня кипятила себе чайник. Она взглянула на Марью Семеновну большими вопрошающими глазами. Та протянула ей банку. Кофе был моментально сварен, и с чашкой очень крепкого, горячего, сладкого она пришла в комнату. Таня выпила кофе жадно, всхлипнула от удовольствия. Поставила чашку и села, оправила волосы. Старуха теперь сидела рядом с нею. Вдруг она попросила:
— Помоги мне, девочка, помоги.
— Чем я могу помочь? — спросила Таня, и в самом деле не понимая, что можно сделать для этой старухи, бабуленьки Виктора.
— Верни мальчика, верни, — просила старуха.
— Но как?
И тут старуха стала говорить странные слова. Таких еще Тане не говорили.
— Ты его убила, по правде говоря, ты и верни, — бормотала старуха и вдруг схватила ее руку. Сжала сильно, больно. — А усатику своему скажи, пусть убирается из города. Я его допеку, из города все равно выдворю. Уничтожу.
— Что-то я вас не понимаю, — пробормотала актриса.
— Все, все понимаешь. Тебе Виктор, поди, рассказывал, что я двух грабителей убила. А вы меня с режиссером ограбили. Неужели думаешь выкрутиться? И не надейся.