Упали первые редкие и крупные капли, глубоко пробивая пухлую пыль дороги.

Небо раскололось, трещина разбежалась зигзагами, ударил гром и раскатился сухим, трескучим раскатом.

Ветер пробежал по травам, пригнув тонкую тополинку на вершине косогора. Капли сделались мельче и чище.

Никто не уходил с поля. Остался нерыхленым небольшой участок, и люди работали еще азартнее, чем вначале. На влажных лицах оживились улыбки. Потемневшая от дождя одежда прилипала к телам. Синцов сбросил пиджак, засучил рукава и работал в одной рубашке. Дождевые капли щекотали кожу, ему было весело, хотелось шутить, разговаривать с девчатами.

Фрося запела…

Песню подхватили.

Председатель колхоза, прижимая к груди темные кулаки, убеждал Наталью Борисовну:

— Идите же вы до лесочка, до того тополя! Промочит вас! Я же вас прошу!

Она не слушала, смеялась и отмахивалась.

Тогда он снял с себя пиджак и попытался накинуть на ее плечи.

Синцову стало досадно, что он не догадался сделать этого. К Наталье Борисовне подбежала Фрося и скомандовала:

— Пустите, председатель! — Она сняла с себя платок и укутала Наталью Борисовну. — Простынете, упаси бог! — говорила она грубовато и ласково. — Вы же непривычная! И так вы у нас истаяли!

Бережность и теплота, с которой колхозники относились к Наталье Борисовне, удивили Синцова. Он почувствовал себя виноватым.

Стиснув зубы, досадуя на себя, не понимая себя, он изо всех сил работал мотыгой.

А между тем ветер улегся и капли стали реже.

— Туча-то боком пошла! — сказал кто-то.

Песня смялась и поникла, как воздушный шар, из которого выпустили воздух. Стало тихо. Некоторое время работали молча. Потом в напряженной тишине раздался чей-то горестный и отчетливый голос:

— Уходит!

Туча уходила.

Дождь едва смочил поверхность земли.

Туча уходила, открывая яркое небо, а лица людей потемнели, и освещавшая их радость гасла. Все перестали работать, но не расходились и стояли, опираясь на мотыги, в усталых и все еще напряженных позах.

Словно поиграла с людьми, воскресила надежды на благодатный урожай, на счастливый год, поманила короткой неверной радостью и, наскучившись игрой, пошла дальше.

На каждом листке, на каждой травинке блестели и лучились сотни маленьких солнц — блестели, но не радовали.

Наталья Борисовна вышла на середину косогора. Брови ее были сдвинуты, губы плотно сжаты.

— Девушки, только не раскисать! — сказала она. — Послезавтра мы привезем дождевальные установки. Несколько недель вот такой дружной работы, как сегодня, и мы отстоим урожай. Верите вы мне или нет?! Мы спасем урожай!

До полдня Синцов отсыпался, а под вечер пришла Наталья Борисовна и сказала:

— Мы едем в район на совещание, можем подвезти вас до станции.

Грузовик был битком набит людьми. Синцов сидел против Натальи Борисовны, смотрел на нее и не узнавал ее.

Карие глаза смеялись под выгоревшей косынкой, простое серое платье открывало плечи и шею, сильные и нежные.

На смуглой коже мерцали крупные бусы.

Она казалась старше и проще, чем в городе, но в то же время красивее и сильнее.

Его удивила не столько ее новая красота, сколько вся ее повадка — энергическая, уверенная, властная. По одному тому, как она, перегнувшись и откинувшись назад, ловкими загорелыми руками помогала втаскивать в грузовик тяжелые мешки, можно было подумать, что она полжизни провела в этом грузовике и полжизни провозилась с мешками.

— Куда же вы ставите корзину с яйцами? На руки надо. На руки. Давайте мне! Вот так! А не то привезем на заготовочный пункт вместо яиц яичницу.

Она забрала корзину и устроила ее у себя на коленях как-то особенно ловко.

По дороге не прекращалась беседа. Разговор шел о каком-то Ванюшке, который «мастер по машинам», о быке Буяне, который чуть не забодал бригадира, о тысяче других вещей, не всегда понятных Синцову, но близких всем остальным.

Здесь, так же как в городе, Наталья Борисовна была в центре общего оживления, и, так же как в городе, она уже «обросла» друзьями и приятелями и стала своим человеком.

Синцов наблюдал за ней. Ко всему окружающему она относилась с живым и непосредственным интересом. И голос певицы в театре во время их первой встречи, и сказка, которую рассказывала Петровна вчера вечером, и свекла на Фросином косогоре, и целость колхозных яиц занимали ее так, словно все это касалось ее лично, словно каждое яйцо в корзинке принадлежало ей.

Она вмешивалась во все, что видела, словно все касалось непосредственно ее, но делала она это легко, естественно и неназойливо.

Казалось, что в ней стерлась какая-то грань между ее личностью и внешним окружающим миром и она жила, открытая со всех сторон впечатлениями внешней жизни, целиком растворяясь в них и в то же время сохраняя свою цельность и своеобразие.

Это дружелюбно-открытое и деятельное отношение к окружающему было ее особенностью.

«Как это определить? — думал Синцов. — Контактность особого рода? Отсутствие каких-то защитных рефлексов, охраняющих человеческое «я» от всего, что вне этого «я»?»

Некоторые колхозники называли ее Ташенькой, и ласковое смешное имя удивительно шло к ней.

Загорелая, мускулистая, в косынке и в чувяках на босую ногу, она была именно Ташенькой, а не Натой и не Натальей Борисовной.

— Что это вы смотрите на меня?

— Вы удивительно изменчивы. Вы неузнаваемы со вчерашнего дня.

Она неохотно ответила:

— Нет, я все та же. Просто отоспалась сегодня днем… Фрося вот нарядила меня в свои бусы.

— Уж очень они к вам хороши, — сказала Фрося, откровенно и простодушно любуясь Натальей Борисовной. — Я как примерила на вас, так и вижу — нельзя снимать! Ну, просто нельзя снимать!

Наталья Борисовна смотрела на Синцова и думала: «Что же это за человек? Вот он опять смотрит на меня влюбленными глазами, а вчера, в минуту моей усталости, когда мне было так трудно и так нужно немного тепла, у него не нашлось и пары добрых слов для меня. Кто же он? Лжец? Нет, он искренний человек. Может быть, просто малодушный и худой, из тех, кто хорош, пока все хорошо?»

Перед ней было его лицо. Большие, темно-серые, глубоко сидящие глаза глядели, устремленные куда-то внутрь, в самого себя. Когда он смотрит на окружающее, взгляд становится безразличным и рассеянным. Породистые, нервные ноздри. Тонкие губы с опущенными уголками. У губ нет ни формы, ни линии, ничего, кроме этих опущенных уголков.

Лицо человека умного, впечатлительного, может быть, даже одаренного, но бесхарактерного.

Ей раньше особенно нравилось грустное выражение его лица. Эта грусть казалась ей признаком особо сильных и глубоких чувств.

Может быть, она была просто следствием его малодушия?

И все-таки… все-таки печальная боль, взгляд его больших глаз падал ей на сердце и будил какую-то бабью жалостливость.

Показалась станция.

— Вам слезать, — сказала Наталья Борисовна Синцову. — Кстати, опустите это письмо в городе, чтобы скорее дошло.

Он увидел на конверте имя академика Булатова.

— Как же это?.. Простите… но ведь вы говорили, что ничего общего не имеете с отцом.

Она удивилась.

— Но я и пишу не отцу, а дедушке. Это же мой дедушка! Ну, всего хорошего!

— Но мы еще увидимся?.. Ведь вы еще будете в городе? Я… Вы… может быть, вы позвоните мне?

— Вряд ли. Я проеду отсюда в Москву, не заезжая в город. Прощайте. — Она заметила его растерянное лицо и улыбнулась печально, слегка насмешливо: — Всего вам хорошего.

Грузовик становился все меньше, исчезая за облаком пыли, за холмами и увалами.

Синцов стоял на дороге.

Только что у него в руках был лотерейный билет с редким «огромным выигрышем», и вот этот билет сдуло ветром, он улетел, исчез, безнадежно затерялся в необъятной степи и в руках, в которых он лежал, нет ничего.

Ничего, кроме синего конверта с именем великого человека, который вчера еще мог стать его родственником, учителем, может быть, другом.

Он сидел у окна вагона, облокотившись на столик. «Слепец… слепец… Вчера я размышлял о мечте и действительности… В действительности она, Наталья Борисовна, Ната, Ташенька, в тысячу раз лучше и удивительнее, чем та конфетная женщина, в белой шляпе, которую я воображал. И вчера еще мне достаточно было протянуть руку, чтобы она… — И он сморщился и закачался как от боли. — Но что же, собственно, случилось? О чем мы говорили? О свекле, о засухе… Ничего не случилось… Нет, случилось… Случилось, и никуда не денешься от этого. Решилась моя судьба. В какой момент она решилась? Может быть, в ту минуту, когда я смотрел на таракана? И что же случилось со всей моей жизнью? Она катилась гладко и быстро, как шар по ровному месту. Почему все застопорило? Почему я, подававший блестящие надежды до войны, стал самым заурядным бойцом на войне и самым заурядным научным работником после войны? Но, может быть, еще не все потеряно? Я буду работать как одержимый. Я посвящу свою книгу ей. И может быть, мы встретимся когда-нибудь еще раз вот так, как встретились вчера в знойный полдень, на колхозном поле, и все будет так же, и все будет совсем иначе…»

Поезд вошел в лес. В окно ворвался лесной влажный воздух. Синцову показалось, что пахнуло тем самым мартовским, освежающим, чуть пахнущим арбузами воздухом, ее воздухом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: