ИЩИ НА ОРЛЕ, НА ПРАВОМ КРЫЛЕ…

I

Семь сынов родила, а восьмой — долгожданную дочь Аграфену, Гранюшку-улыбушку, золотые волосики.

Тимоша, муж мой, спросит:

— Ты хоть расскажи мне, мать, как она плачет?

А я и разу того не видела!

Ни с одним дитем я так не носилась, как с нею.

Помню, первой ее весной, схоронюсь с ней в дальний угол сада. На березах только лист бросился, яблони цветут купно, сильно. Тихий белый цвет опадает, кружится над дочкой. Мотыльки над ней вьются. Она тянется к ним, лепечет по-своему. А вокруг синь да тишь.

Где-то о край сада жук пролетит — и того слышно.

Я притихну и у неба ли, у земли ли одного беззвучно прошу: чтоб лист над ней не шелохнулся, чтоб само время остановилось!.. Чтоб не скользнул взгляд завистный, не обронилось неосторожное лишнее слово…

И идут часы над нами, солнечными лучами неслышно по травам переступают.

Подойдет Тимоша, остановится. Тихо скажет:

— Что за дивное дитя у нас народилось?

А я боюсь счастье вспугнуть:

— Тс… Молчи, отец…

Бывало, ночью в июль-грозник вспыхнет небо далекой белокальной грозой. Я мальчишек укрою, а дочь перетащу на свою постель, наклонюсь над ней и прошу кого-то:

— Пронеси калинники мороком… Разойдись, гроза, тихими облаками…

Почему я из всех своих детей за нее больше всех дрожала?

Почему для нее просила у судьбы тишины и безгрозья?

Или у матери вещее сердце?

Дрожать я над ней дрожала, а наваживать ее не наваживала. С пяти лет усажу ее носки штопать на всю нашу ораву и приговариваю:

— На нас с тобой, на двух старши́х женщин, целая ватага.

Росла и в труде и в ласке, выросла помощницей матери, а в школе верховодкой. После того как погиб мой Тимоша от кулацкого обреза, переехала я со всем своим выводком к Матвею, к старшему сыну — забойщику, в шахтерский поселок. Граня и там впереди других умом, характером, красотой.

У нас кроме нее три дочки, у них подружки, у сынов ухажерки — в доме девушек-красавушек целый хоровод!

А войдет моя Аграфена — она одна лебедь, кругом серы утицы!

По отдельности разбирать — и лицо темновато, и скулы широковаты, и глаза узковаты, и нету в ней никакой особенной красоты. А вся стать ее, повадка такая, что не наглядеться. Глаза и узковаты и посажены глубоко, а взгляд синий, лучеметный. Лицо смугло, а гладкие волосы светлого медового цвета. Чело ясное, широкое, и вольно пораскинулись на нем золотистые брови.

В пасмурный день войдет она в комнату, и все вокруг посветлеет — золот луч лег на лоб, запутался в волосах, в бровях, в ресницах, да и прижился там, приручился.

И легка, и крепка, и округла, и длинновата, как лодка на волне.

Приезжал из Москвы композитор, увидел одну ее походку — из машины вылез, бросился догонять.

Оттого, что нрав у нее уж очень открытый, ни зависти вокруг ее красоты, ни пересуда. Ей пятнадцать лет только стукнуло, а уж к нам прибегали соседки:

— Мой с пути сбивается, выпивать начал. Власовна, скажи своей Гране, чтоб с ним поговорила.

Говорит она, бывало, с шуткой, с пересмешкой, а поселковые архаровцы ее слушают, как бо́льшую.

Голос у нее низкий, переливчатый, смеющийся, так жизнью и плещет. К моим словам и прибауткам она переимчивее всех моих ребят. Речью она в меня, да еще тем в меня, что усмешлива и над людьми и над собой. Только у меня для людей насмешки хлеще, а Граня усмехается веселее, да и то чаще над собой, чем над другими.

Не дочка выросла — заискрился в доме алмаз-самогранник, алмаз-истовик, без подделки, без изъяна.

Композитор, который к Гранечке женихался, говорил, что написано им полсотни песен. Во все душа вложена, все ему до́роги, а всё только прикидка да примерка. Изо всех одна есть, та самая, ради которой на свет родился, после которой и умирать не так боязно.

Так и у нас с Тимошей. Одиннадцать детей вырастили, все милы, все хороши, а средь всех одна, как тот напев у песенника.

Пойду, бывало, под выходной в парк, поглядеть на молодежь. Увижу, как наша Граня в баскетбол играет, как танцует, как в круг плясать выйдет: «Берегись, ожгу!»

Вспомню своего Тимошу да подумаю: не зря мы с тобой жизнь жили, друг дружку любили.

Видно, все то лучшее, что за тысячи лет накопилось и в моем и в Тимошином роду, все в ней собралось и отчеканилось. И хватит этого накопленного на тысячи лет вперед — на детей ее, внуков и правнуков.

Из веков все лучшее она в себе собрала, чтоб векам передать!

Спели и мы с Тимошей свою песню, пой не пой — лучше не пропоешь.

II

Женихи Граню ждут у каждой калитки, ступить девке некуда.

И ведь бывает так в жизни — кто живет на реке, водой не дорожится, кто живет на лугах — за травой не гонится. Моя Граня по женихам ходит — женихов не замечает.

Сперва я радовалась: молода, мол, еще, не из дома, в дом глядит. Да ведь годы идут!

Одна из сестер замуж вышла, две других заневестились, а наша красавица не то что не замужем, а еще и разу не целована ходит.

Увидит, как сестренка весь вечер сидит с женихом на лавочке, так еще и дивится:

— Весь вечер обнимались? Неужели не скучно?!

…А я уж не знаю, что мне об ней и думать. То радуюсь, что она до сих пор при мне, то страх возьмет — с чего она у меня такая?

Бабий-то ум что коромысло — и криво, и косо, и на два конца!

То себя самое вспоминаю.

Я в шестнадцать лет увидела своего Тимошу и приклеилась к нему до самой смерти. Бывало, уедет, так я ему в письмах стихами пишу:

Без тебя, мой друг, постель холодна,

Одеялочко заиндевело.

Младшие девчонки в меня — времени не теряют. А эта будто другой породы. Начну ее уговаривать:

— Я в твои годы трех ребят люлькала. Изгаснет молодость-то.

Она только смеется:

— Было бы счастье, а дни впереди! А счастье будет. Я счастливая — разве по мне не заметно?

Приметила, что мне не по сердцу ее смешки, обвилась вокруг меня:

— Ой, мама, мама, все мои женихи хороши! Я бы за всех разом вышла, если б с ними можно было, как дома с братьями… Если б они до меня не докасались.

Видали вы такую? Выйдет замуж, так муж еще и не докоснись до нее!

— Не из снегу сделана! Не растаешь, коль и докоснется.

— Сердце не допустит.

— Гляди-ка ты — «сердце не допустит»! Так что ж теперь, всему роду человеческому перевестись — твоего сердца слушать? Живое на жизнь родится! Жизнь, она вон какая щедрая! А ты сама попользовалась, и все?! Я этих нерожих баб смерть не люблю! Моя б воля — я б каждый год по двойне носила. Живите!

Она прильнет ко мне да укоряет:

— Что вы меня гоните от себя, мама!

И, видно, Граня отроду такая — как будто и не спорит, а верх берет! И уж все мысли повернулись в тебе другим концом. Шелк не мнется, булат не гнется, красное золото не ржавеет, честная девушка до срока не повянет!

А главное, кого из женихов я к ней ни прикину, — все хороши, а ей ровни нет!

Видно, Гранюшка лучше меня чует, что ей надо: своей пары ждет, своей судьбы дожидается.

Училась она на историческом факультете, а читать любила про первых коммунистов да про гражданскую войну.

Вечером затеет читать вслух письма Дзержинского или песню заведет про матроса Железняка. А я заслушаюсь про дивных людей, загляжусь на свою несравненную дочь и размечтаюсь.

Прилетит, думаю, к моей орлице большекрылый орел с высоченных гор. Тогда и свершится ее судьба…

III

В первые месяцы войны она, а за ней и третья моя дочь, Клавдюшка, кончили курсы медсестер. Легко и безбоязненно уходила на фронт. Выросла в тишине, в мире, ни кровавых дней не видела, ни лихих людей. Малое дите волка в лесу за собаку примет!

Перечила я, в ноги кидалась. Граня оборвала меня:

— Возьми наши головы с плеч да спрячь за пазуху! Сохранней будут.

Ушли обе.

Клавдюшка за три года на фронте двух женихов сменила, за третьего там же вышла. Приезжает ко мне майорша, пузо на носу, рожать собралась.

И рассказывает она мне:

— Наша Аграфена тоже жениха завела.

Я так и села:

— Что за человек?

— Простой лейтенант. Сам командир дивизии вокруг Грани вился, дала поворот. А тут…

Я криком на нее:

— Каков человек, говори!

— Работал механиком в МТС. А каков человек… Сама Аграфена того не знает. Всего двое суток знакомы.

Растревожилась я, хоть и не больно тем словам поверила. Я свою Кланьку знаю — девчонка хорошая, да язык у нее мягок: что хочет, то и лопочет, чего не хочет — и то лопочет!

Вскорости получаю от Грани веселое письмо, пишет про наступленье, про победы, а потом вдруг такие строки: «Читаете вы, милая мама, мое письмо, а того и не знаете, что пишет вам девчонка-сговоренка».

И дальше описывает, как при временном отступлении выносила она с поля раненого, подвернула ногу, задержалась и попала в открытом поле под обстрел, под прожекторы. Тут, откуда ни возьмись, лейтенант. Стал ей помогать.

И как начнут стрелять, так он и ее и раненого загораживает собой. Пишет она мне: «Никому б я не созналась, мама, только вам. Помните, я говорила: «Сердце не допустит». А тут… Я еще и лица его не разглядела. Ночь. Раненый стонет. Стрельба. А как он наклонится надо мной, сердце само просит, чтоб он еще поближе ко мне склонился».

С непривычки она испугалась сама себя и, как добрались до своих, уехала, не простившись. Да и затосковала. «Каждый день об одном о нем думаю, а не знаю ни имени, ни фамилии».

Через месяц он ее разыскал. Провели они вместе полтора суток и договорились после войны жениться.

Вскорости появился и сам жених. Летел в командировку на танковый завод и завернул на единый час — познакомиться.

Взглянула я на него раз, а второй и глядеть не на что. Худощавый, тихий, лицо узкое. Не на механика — на учителя похож. Передал привет от Грани и умолк. Стала угощать. В еде, гляжу, догадлив: на масляную кашу и пояс догадался на одну дырку поосвободить. Поел старательно, но опять молча. Поест и взглянет. Подбавлю, опять съест, а просить не попросит. Как пришел, так и попрощался, молчун молчуном.

Бывает, молчат от сердечной скупости: скажешь красно, по людям пошло, а смолчится, себе сгодится! Бывает, молчат из трусости: крепкое молчание ни в чем не ответ.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: