Где? – хочется крикнуть мне.
Хотя я и сам знаю где. Как человек должен (думать, чувствовать и говорить), четко изложено в одном модном бестселлере. Он, кажется, называется Библия. Но Библия все-таки не бесспорный бестселлер.
Различие между Библией и настоящим бесспорным бестселлером – скажем, полицейско-порнушным – с неукоснительным бабахом и трахом – в том, что бесспорный бестселлер читают. Библия, конечно, не бесспорный.
Библия – это такой бестселлер, из которого при дурной, дождливой погоде, или когда денег совсем нет, а богатый дядя, хоть бы хны, жив себе и здоров, или жена зачастила в соседское имение, или лучшую ездовую лошадь завистники сглазили, да мало ли какая непогода нападает, вытянут одну цитатку, а потом всех прочих смертных этой цитаткой пытают-испытывают: ой, да как же ты можешь это не знать?! не помнить?! да как же ты дышать-то после этого можешь?! неужели получается?! А потом, чтобы добро не пропадало, сделают эту цитатку эпиграфом к своему маловысокохудожественному тексту – ну, это как
Малера или Гайдна пустить за кадром такого фильма, который и смотреть-то получается только после трех кружек пива, а тут совсем без пива – просто с Малером или Гайдном – глядишь – во-первых, и смотреть вроде получается, и, главное, кадр как-то умней делается, многозначительней. Да и как ему не стать умным и многозначительным, когда за ним – свинским, ослиным, бараньим – где-то в горних высях – звучит Малер или, там, скажем, Гайдн? Так вот, прицепят они к своему недоноску цитатку из Библии – ну все равно как бантик к бесхвостой собаке (а всякий, кто хоть что-то смыслит в разведении собак, знает, что бесхвостых от рождения щенков положено уничтожать, так как они генетические уроды – и так как для сохранения породы существуют жесткие правила, потому что бантики уродства не выправят) – вот прицепят они к своим текстам бесхвостым цитатку из Библии, и такое впечатление, что в Библию они так уж погрузились – ну так погрузились – ажно пузыри пошли, хоть вызывай водолазов и местного врача – вылавливать синее тело и констатировать утопление.
Но меня интересует совсем другое. Меня интересует не как человек должендумать и чувствовать, а как он думает и чувствует на самом деле . В частности, я сам. И только это мне кажется ценным.
И задач, помимо той, чтобы выражать свои ощущения в наиболее точных формах, у меня нет.
Я – человек, нарушивший все заповеди.
Признаюсь лишь в некоторых нарушениях.
Мои родители внушают мне жалость, ужас и отвращение. Жалость стоит здесь на первом месте произвольно – она не доминирует. Все эти три компонента, даже суммарно, к сожалению, не могут дать того канонического (искомого) сыновнего чувства, совпадающего с ответом задачника. Я хотел бы понимать что-нибудь в генетике, чтобы разобраться с этой чертовщиной.
"Глазки и ротик мамины, носик папин"… Ах, если бы только это! Если бы речь шла только об отдельных частях конструкции под названием
"тело" – было б еще полбеды, потому что эти части, приложив к ним известные усилия, можно было бы подправить, заменить или удалить вообще. Да, я предпочел бы остаться без носа вообще, чем донашивать – кандально влачить – нос своего идиота папаши! Каждое утро, производя тоскливый обряд бритья, я с неослабевающим отчаянием вижу в зеркале этот нос. Папаша далече, а нос – вот он, тут! Дублер его детородного органа растет из моего (да уж, "моего"!) лица.
Бр-р-р-р! То есть ужас даже не в том, что я состою из частей
(фрагментов, макродеталей) именно тех существ, которые мне омерзительны. Макродетали тела, повторяю, могут быть подвергнуты тому или иному косметическому вмешательству.
Но я! Состою! Из их генов! А это для меня все равно что состоять из генов крыс, летучих мышей, пауков. Я построен из крысиных генов в каждой своей точке!
Это такой ужас – состоять из своих родителей. Понимаешь, Клеменс? Я чувствую себя наполненным трупным ядом. Тупая деспотичная мать.
Пошляк, психопат – отец. Нелепая, неуклюжая неврастеничка, намертво убежденная в своей непогрешимости – мать. Лживый фанфарон, тщеславное и жирное животное – отец. Вечно взвинченная, с вечными претензиями на несуществующую свою "самобытность" – мать. Мелочный, узколобый бюргер – отец. Вы во мне, мои дорогие, какой получился цианистокалиевый коктейль! Коктейль? Это слишком красиво, даже если он ядовит… Я – всего-навсего – телесно воплощенный логотип вашей безобразной, скандально лопнувшей фирмы!
Вот почему я заговорил о генетике. Но как себе представить спасительную генную инженерию? Пришел дядя Вася с разводным ключом – где-то что-то подкрутил, привычно обронил "русское волшебное слово" – и вот смесь бульдога с носорогом превратилась в эльфообразное существо. Ах, если бы…
Я менее всего склонен сакрализовать родственные связи. Они, куда денешься, сакраментальны изначально. Вот я же, например, не могу выпрыгнуть из навязанной мне (родителями) оболочки – и не только, заметьте, физической – куда уж больше сакраментальности! И все же я резко против кликушества типа "Они же тебе… тебя… с тобой… о тебе…"
Ну да, пожертвовал мне папаша один сперматозоид – прямо-таки последнее от себя оторвал!
И, конечно, мои производители меня не хотели. А кто в этом мире кого хочет, ты можешь мне сказать, Клеменс? Двое хотят друг друга, но не хотят детей. Или: хотят детей, но не хотят друг друга. Или: хотят друг друга, хотят детей, но дети сами их не хотят – и не хотят того, чтобы их хотели.
Право не быть рожденным.
Главное право живого и мертвого.
Но кто с этим правом считается?
Если бы можно было сразу – ну не сразу, так через два десятка лет после рождения – подать на своих родителей в суд. Чтоб это было более-менее отработано: они – на своих, ты – на них, твои дети – на тебя. Хотя, если подумать, именно это в той или иной форме и происходит. За исключением редчайших случаев.
Мой случай не попал в разряд исключений.
Я подаю на своих родителей в суд и публично утверждаю (положив ладонь на учебник психиатрии – потому что на что же еще класть?) – и публично утверждаю: я пал жертвой того, что в комнатешке, где им как-то пришлось заночевать вместе, не оказалось лишней раскладушки.
Требовалось две, по числу ночующих, а в наличии была одна. Мой будущий папаша (который, повторяю, вовсе не хотел им становиться), собрав воедино скромные крохи своего джентльменства, неискренне лег на пол. Но на полу-то было ой как несладко! И он, с позволения обладательницы раскладушки, лег рядом. Но даже и на этом отрезке все еще могло обойтись! Потому что оба моих производителя обладали такой послевоенной худобой, что на раскладушке, после передислокации на нее особи мужского пола, еще оставалось полно свободного места. Так что мой будущий родитель взобрался на мою будущую родительницу вовсе на потому, что не помещался на раскладушке. Но даже и на том этапе было еще не поздно! Однако моя производительница, знавшая основы высшей математики и наивная, как корова, была твердо убеждена, что дети получаются от поцелуя в губы – ну, это, конечно, при условии, если поцелуй происходит ровно в полночь. Однако мой будущий папаша залез на нее в три часа ночи, и она успокоилась – хотя на всякий случай целовать себя и не позволила: береженого Бог бережет.
Но и тут, и тут было еще не поздно, Клеменс! О, "свобода мертворожденного!" Благословенно общество, легализующее аборты, разводы и эвтаназию! Человек имеет священное права не мучиться – и не мучить других. Однако царствовавший тогда правитель категорически запретил медикам и аптекарям ликвидировать незарожденных, недорожденных и нерожденных: у него была острая потребность убивать самому, причем именно рожденных, а затем доросших до осознанного страха пыток, голода, смерти – так что ему позарез нужен был бесперечь поставляемый материал.
От этого всего и получился я. ("Я, я, я – что за странное слово!")
Ну а дальше была педагогическая поэма… Не мы первые…
Вот так, значит, по Макаренко-Песталоцци: гнобить и гнобить свое дитятко, пока гнобится, топить и топить его в экскрементах, пока топится, а лишь только онo вырастет для самостоятельной жизни, только вынырнет для единого осмысленного вдоха, свалиться к нему на руки – инсультными стариками с синими выпростанными языками.