Пару лет назад ко мне в гости приезжала двоюродная сестра, довольно известная фортепьянная исполнительница, с годовалым ребенком и мужем, тоже музыкантом. Они только что совершили перелет с Сахалина и валились с ног. Моя благоверная пребывала тогда дома, в отпуске, который, надо сказать, мало чем отличался от ее "трудовых будней", – эта многомудрая моль устроилась так, чтоб продирать глаза не раньше двух часов дня.
Когда я вернулся к вечеру из редакции (сдавал перевод), то застал следующую – вполне жанровую – картину: все четверо сидели за столом – абсолютно пустым. Ну, это если не считать вазочки с жареными орешками, бутылки с минеральной водой и, конечно, пепельницы. Было ясно, что дизайн сервировки выполнен женой: именно так она понимала европеизм. Она сидела прямо напротив голодного семейства, своим уродливым лицом ко мне, и, нимало не смущаясь присутствием ребенка, пускала сизые кольца. Я встретился с ней глазами. Это длилось миг, ибо тут же, подкатив их (в стиле "Вера
Холодная"), она отвела их. Еще бы: дама, которая так "изячно" курит, погружена – кошке понятно – в "свой собственный, загадочный, никому не доступный мир". Возникла пауза, за время которой гостям было ясно дано понять: настоящая интеллектуалка не ждет мужа с работы, не встречает его, не кормит – она живет своей собственной, суверенной, самодостаточной жизнью. ("Правда, почему-то в квартире мужа!" – хотелось выкрикнуть мне.)
Гости все поняли. Думаю, моя сестра поняла положение вещей даже раньше. Поэтому она, передав ребенка своему мужу, вскочила, ласково назвала меня домашним моим именем, спросила (по-родному так спросила!): "Есть хочешь?" – и, не дожидаясь ответа, как хозяйка, пошла в кухню.
Никогда не забуду этого унижения. Сестра была у нас впервые, она даже не знала, где что лежит, – и вот меня, пришедшего с работы, будет кормить не жена, а по сути, заезжая гостья… Почему? То есть она в нашем доме будет готовить ужин на всех (сами-то они не жрали часов двенадцать, ребенок лишь погрыз полупустую материнскую грудь и, слава Богу, уснул с устали) – а через час я приведу из садика сына, и жена так же "отрешенно-загадочно" будет смотреть на него сквозь табачный дым… Прямо-таки жуть как "загадочно" – причем ровно столько по продолжительности, чтобы – еще раз – успели оценить гости.
"Сволочь! – хотелось крикнуть мне. – Ах ты, скотина!"
Но я – как всегда – не крикнул. Этот крик, как и прочие неисторгнутые звуки и непроявленные чувства, начал медленно гнить – с тем, чтобы отравлять мне кровь, чтобы затем я, индивид с отравленной кровью, отравлял жизнь окружающим – вообще окружающую среду… Нет, видно, ежели исторгать ядовитые крики – причем исторгать их вовремя, – урону экологии все же поменьше…
Но жена, видно, о чем-то таком с беспокойством догадывается (ах, если бы можно было убрать свидетелей! физически убрать, чего там!), потому что иногда в произвольных, так сказать, формах закрепляет – для особо непонятливых – самую суть своего "гордого, независимого" положения. Однажды я оказался, на свою беду, случайным слушателем такого диалога. Дело было перед моим днем рождения, у жены сидела подруга моего приятеля. "А сколько ему исполняется лет?" – спросила гостья. Последовала пауза. Очевидно, жена, выдерживая сцену, пускала колечки дыма. "Сколько ему исполняется?" – повторила приятельница. "А, не помню…" – донесся до меня голос жены – голос, демонстративно проталкивающий преувеличенный зевок. Наступила еще одна пауза – уже, видимо, иного качества… В теории драмы (по Аристотелю) такой эффект считается самым сильным: зритель (слушатель) все уже знает, а персонаж – нет, отсюда сокрушительный эффект бессильного сострадания по отношению к ни о чем не ведающему персонажу. (Хотя жалеть надо, конечно, всезнающего.) Так вот, персонаж, то есть гостья (я это отчетливо слышал), даже пискнула от изумления… Раздались шаги моей жены, направляющейся в другую комнату… Через пару секунд жена вернулась…
Послышался тихий шелест – и нервный смех гостьи… "Тридцать восемь, что ли, – небрежно сказала жена. – Ну да (шелест), тридцать восемь".
Я, на свою беду, уже все знающий зритель – не ведая, конечно, конкретного текста этой мизансцены, – давно однако успел наизусть изучить героиню, а потому видел словно воочию: жена ходила за моим паспортом. Сходила, принесла, демонстративно развернула. Пустила свои коровьи колечки. Прищурясь (как бы совсем плохо различая), взглянула на дату…
"Сучка ты, сучка, – с какой-то свинцовою скукой взвыл я (мысленно, разумеется). – Облезлая, прыщавая сучка… Перед кем ты выеживаешься?
Ну ладно, шокировала девчонку… Будет ей теперь с кого брать пример…"
Как это все началось, спросишь ты? В смысле – наше знакомство?
Она работала в букинистическом магазине, но не продавщицей – для этого ей не хватало ни миловидности, ни бойкости. Ее работа заключалась в том, чтобы сидеть за пыльным шкафом и читать пыльные книжки. Если какой-нибудь наиболее пытливый покупатель ее там все же обнаруживал, она давала ему консультацию: где что стоит, а иногда и сама сопровождала до нужных полок. Но основная ее работа (не официальная, хотя и негласно поощряемая директором) заключалась в том, чтобы давать посетителям сливать ей в душу канализационные воды их, посетителей, болтовни.
Как эта психотерапия проходила? Если ты помнишь, у моей жены большие темные глаза – вечно слезливые, слезящиеся, всегда готовые к слезопролитию – глаза коровы, мелкодрожащей левретки – в целом они могли бы стать настоящими "очами" (в романно-романсовом понимании), но только в другом контексте, на другом лице, а так – материал оказался потрачен напрасно. И вот стоило посетителю открыть рот, как
(рефлекторно?) ее глаза широко открывались, влажнели, разверзались – два темных влажных отверстия для сливания любых историй, то бишь любых нечистот с души грешной. В нее, мою будущую супругу, именно сливали – как сливают в унитаз, в очко, в проститутку. Она принимала всех кого угодно – всех, кто приходил к ней за шкаф, и всех, кто встречался на улице, в транспорте, в очереди, в гостях – кого угодно, когда угодно и где угодно.
Знаешь, я всегда поражался: сколько в ней пустого места! Какие бездонные резервуары! Какие бескрайние просторы! Думаю, зная ее, ты возражать не станешь ("А вдруг это чуткость, сострадание, жалость?"), как стал бы кто-нибудь менее осведомленный. Насчет ее чуткости – перечитай выше (и я еще ниже кое-что добавлю). Но главное – не надо подмен! Какого черта бесхарактерность выдавать за добросердечие, вялость – за философский склад ума, рыхлость – за мягкость, мягкотелость – за здравомыслие, трусость – за осмотрительность, скудость чувств – чуть ли не за элегантную нордическую сдержанность… Не надо! Я поражался и другому – этой ее небрезгливости. И еще – полному отсутствию личного, личностного опыта. Ее жизнь состояла (и состоит) исключительно из чужих книжек, чужих историй, чужих – рассказанных ей – судеб. Насколько ей важно заполняться чужим, только бы не проживать, только бы не проживать свое! Она, нежизнеспособная, боится живой жизни пуще огня. "Вы, стоящие на балконе жизни, – умники, дураки…" – это про нее… Ох как точно это про нее сказано! "На балконе: жизни…" На ее месте, "на балконе" то есть, невозможно представить никого из людей созидающих…
И еще – у нее такое выражение глаз перед самым сливом всегда возникает – смущенное и словно по-собачьи просящее: ну отымей меня, отымей… Любой задохлик тут раздухаривается – даже про ее прыщи забывает…
Думаешь, я ревную, Клеменс? Ничего похожего. Я и рад бы – ведь не зная ревности, я не чувствую себя мужчиной, а ее женщиной. Повторяю: я ее никогда ни к кому не ревновал и не ревную – в то время как она, идиотка, переспала с дюжиной моих бывших приятелей – я же говорил, что жена так или иначе донашивает за мной моих знакомых… Она, как выяснялось, делала так не в акте "свободной воли", а по совету
(рецепту) некой известной астрологини, которой-де звезды однозначно показали, что моей супруге необходимо ("для здоровья") совокупляться направо и налево. Думаю, звезды заняли такую скабрезную позицию исключительно для того, чтоб мою бедную облезлую дворняжку как-то приободрить, проще говоря, чтобы она по-сучьи самоутвердилась, то бишь чтобы это бесполое тело в прыщах почувствовало себя наконец вожделенным куском мяса – не хуже других прочих.