Саадат-ханум говорила неторопливо, отчеканивая каждое слово, чтобы афганец мог хорошо понять ее. И каждое слово чужестранки, разговаривающей на его родном языке, находило отзвук в душе Надира.
Когда советские врачи вместе с Надиром и матерью вышли из шатра, из-за горизонта уже поднимался огненный диск солнца. Вместе с солнцем поднялся и стан кочевников. У костров копошились женщины в черных одеждах, готовили пищу, доили у шатров коз. Неподалеку развьюченные верблюды, мулы и ослы, лежа на земле, лениво пережевывали корм, между шатрами резвились щенята, надрывали горло петухи.
Созерцая эту картину, Хашимова вздохнула и, как бы размышляя вслух, задумчиво произнесла:
— Наверное, так же красочно выглядели тысячи лет тому назад и станы кочевников в Туркестане. Так же вот и наши предки скитались в поисках лучшей доли…
Слух о лекарях облетел весь стан. От шатров потянулись больные. Одни шли с ребятами, болеющими корью, другие показывали своих чахнущих дочерей, третьи просили средства от бесплодия жен. Больше всего оказалось больных трахомой. Перед врачами стояли люди с выпавшими ресницами, распухшими, до крови воспаленными веками; их глаза слезились, и казалось, кочевники плачут кровавыми слезами.
Советские врачи работали, словно в прифронтовом госпитале. Но далекий путь в Индию, куда они ехали на долгие месяцы работы, торопил их, и скоро они простились с афганскими друзьями.
На прощанье врачи защелкали затворами фотоаппаратов. Заметив, с каким жарким любопытством присматривался Надир к загадочным «одноглазым» машинкам, Саадат-ханум сфотографировала его.
Через несколько минут Надир уже держал в руках свой портрет с надписью на его родном языке: «Нашему хорошему другу от советских друзей!» — и подпись: «Саадат».
Надир без конца всматривался в снимок и все спрашивал:
— Неужели это я?.. Как же так получается, что такой большой человек помещается на клочке бумаги? Вот так чудо!
Схоронив мужа, Биби сочла неприличным скитаться с чужими мужчинами по горным тропам кочевников. Распродав домашний скот, ненужную и жалкую утварь, она стала собираться в дорогу. Ей казалось, что в Лагмане, этом безбрежном океане садов и высоких зубчатых гор, они найдут покой от невзгод и мытарств, которые пришлось им испытать за долгие годы кочевой жизни. Ведь там ей знаком каждый дом, каждый камень, каждое дерево.
Родной рубат[1] встретил гостей весенним убранством, ярким сиянием утренней зари. Горы словно охвачены пожаром. Все вокруг сверкало, лучилось шелковым живописным ковром.
Сады каскадами спускались к дорогам. Рядом с апельсинами, грушами, яблоками, каштанами качались пышные распустившиеся бутоны шиповника. Набегавший ветерок ласкал пушистые ветви деревьев, и воздух казался чуть сладковатым. Вся природа была наполнена звуками: пели соловьи, где-то жалобно и возбужденно заливались канарейки, за высокими заборами густым басом кричали павлины. Прозрачные ледяные ручьи, бегущие с гор, то ласково журча, то сердито пенясь, вливались в эту весеннюю симфонию. Они бежали в сады, бассейны ханских имений, водоемы дворов, откуда жители Лагмана брали воду.
Казалось, все вокруг радовалось приходу в Лагман Надира и его матери. Юноша сиял от восторга. Душа его слилась с природой, с ее неповторимой музыкой. Ему хотелось забраться на самую высокую горную вершину и оттуда взглянуть на этот волшебный уголок.
Биби и Надир спускались в предгорную долину, и сады постепенно скрывались за высокими каменными и глиняными заборами, широкие просторы сменялись тесным лабиринтом улиц.
Биби шла молча, не разделяя восторгов сына. Зрелище родных мест вызвало иное настроение. Она выразила его в таких словах:
— Сколько раз со слезами умоляла я твоего отца вернуться сюда, не скитаться по миру! Но разве он когда-нибудь считался со мной? И все твердил только одно: «Нет, хочу жить в горах, долинах, там легче дышится!»
Хотелось сказать что-то еще, но она не выдержала, заплакала и, махнув рукой, снова погрузилась в молчание. Шли они медленно, не торопясь. Их ведь никто не ждал.
Кто и где приютит ее с сыном?
Попадавшиеся навстречу женщины, мужчины, полуголые дети сочувственно смотрели на одиноких, будто отбившихся от каравана, путников. Некоторые принимали их за бродячих цыган и провожали недоверчивыми взглядами. Занятая своими мыслями, Биби ничего не замечала и ни на кого не обращала внимания. Все ее думы поглотила тревога о завтрашнем дне, о Надире. Перенесет ли он жизнь в Лагмане, сумеет ли перебороть свою вольную натуру, привыкшую к просторным долинам и необъятным горам?
Они подошли к мечети. На открытой веранде сидели знатные люди Лагмана со своим хакимом[2]. Странные путники показались подозрительными хакиму, и он приказал остановить их.
— Эй, вы! Стойте! — раздался окрик.
Мать прикрыла платком нижнюю часть лица.
— Куда держите путь? — спросил хаким, недоверчиво осматривая их с головы до ног.
— Мы здешние, саиб[3]… — ответила Биби с дрожью в голосе.
— Здешние? Чьи же?
— Я дочь покойного плотника Садык-Назара. Мы жили вон там, возле чинары, что стоит недалеко от могилы Хазрат-саиба!
— Кто вас здесь знает?
— Садовник саиба Азиз-хана…
— Саид-баба? — переспросил хаким.
— Да, саиб!
Начальник послал за садовником слугу.
— Есть ли у вас здесь родственники?
— Нет, саиб. Муж был испокон веков кочевником, а из моих родных никого в живых не осталось. Мы с сыном круглые сироты.
Хаким вопросительно посмотрел на присутствующих.
— Если так, то почему же вы пришли в Лагман? Разве кочевникам не все равно, где жить?
Эти слова больно задели сердце Биби. А у Надира гневно засверкали глаза. Биби сделала шаг вперед, отбросила с лица платок и с жаром заговорила:
— Пусть, по-вашему, хаким-саиб… мы бесприютные кочевники, у нас в Лагмане никого, кроме аллаха. Но я афганка, и его отец, — она показала на Надира, — сын этой земли. Мы вернулись в свое родное село… Я думаю, руки прокормят нас и здесь, милостыню мы просить не будем. А когда придет срок, на кладбище найдется и для нас местечко. К счастью, земля там не продается и не покупается.
Простосердечная, искренняя речь Биби тронула собравшихся батраков и дехкан. Вдруг из толпы раздался голос:
— О сестра моя, Биби, вы вернулись!
Человек с библейской бородой, в синей чалме, белой длинной рубашке, подпоясанной синим батистом, пробирался сквозь ряды зевак. Биби с трудом узнала садовника местного богача Азиз-хана.
Саид подошел к хакиму, отдал ему поклон уважения и покорности.
— Хаким-саиб, я ее хорошо знаю, она дочь покойного плотника Назара. Позвольте мне приютить этих обездоленных. С вашего позволения, я поручусь за них своей сединой.
В толпе любопытных кто-то громко и едко хихикнул.
— Эй ты, бесстыдник, побойся кары всевышнего! — строго прикрикнул садовник, повернувшись к толпе.
Стало тихо. Молчал и хаким. Он думал и после долгого колебания вынес решение:
— Ладно, Саид, я верю в твое благородство. Верной службой Азиз-хану отрастил ты седую бороду. Бери их!
Вознеся глаза к небу, Саид-баба прошептал молитву и пригласил гостей следовать за ним.
Все трое шли молча, погруженные каждый в свои думы. Расспросы хакима пришлись не по душе Надиру. С тех пор как он помнит себя, еще никто не допрашивал их подобным образом.
По дороге встретился человек в поношенном европейском костюме, в белой чалме, с очками на носу. Борода этого пожилого мужчины, вопреки правилам шариата, сбрита, лицо украшали только коротко подстриженные усы. Встречный поздоровался первым.
— И вам мир, саиб! — вежливо поклонился ему Саид. — Это наш муаллим, — пояснил он удивленным пришельцам. — Очень почтенный человек.