От страшного предположения взмокла спина. Нет, невозможно...
А если? Если?
Если задето самое больное чувство некоторых от власти, от "движений"? Национальное достоинство? Известнейший юдофоб Шмаков написал однажды: "Горе тому, кто оскорбит русское сердце"1.
Если Столыпин выступил за равноправие евреев - ему конец. А если ему конец - рухнет все. И сама Россия тоже рухнет. Ибо на политической ниве нет ни одной фигуры, даже приближающейся к Петру Аркадьевичу... По уровню. Государственного мышления. И дела. "И что тогда суетиться? - думал в надвигающемся сумасшествии. - Да неужто собирать информацию? Кому? Зачем? Нет Столыпина - нет ничего... Просвети, Господи. Помоги..." Однако поездка решена. О крамольных мыслях начальству не расскажешь, не поймут-с... Э-э, прочь сомнения!
Вернувшись домой, Евгений Анатольевич рухнул на кровать и, уже совсем засыпая, сквозь сладостно накатывающую дрему удовлетворенно вспомнил: "Я традиционалист, я - консерватор, я - монархист, я читал Тургенева - "Отцы и дети", к примеру, и хорошо усвоил, что среди всех персонажей сего романа неугасимым светом светит матушка господина Базарова Евгения Васильевича (как ее бишь? Ну, да неважно...). Вот она - единственная из всех - верно подметила: у каждого жида имеется красное пятнышко на груди..." На этом метафизическом умозаключении Евгений Анатольевич растворился в объятиях Морфея...
Ночь прошла спокойно, в благостно оживляющем сне, и, вставши утром рано, Евгений Анатольевич взглянул на вчерашнее событие разумным оком профессионального розыскника. "Первое... - проговорил себе под нос, накачивая примус и водружая на него мельхиоровый кофейник. - Рекомендации начальства и билет от Суворина - это, конечно, штука, но не помешало бы и собственным ходом пройти..." Евдокимов имел в виду своего интеллигентного агента из Союза русского народа. Тот занимал в движении весьма достойное и даже заметное место и мог надлежаще рекомендовать Евдокимова своим в Киеве. Средних лет, профессорского обличья, имел склонность к музицированию и пению, во время дружеского застолья охотно исполнял "Люшеньки-люли", правда, требовал, чтобы гости сочувствовали хотя бы мычанием. В инструментальной музыке более всего ценил контрабас и в концертах, выслушав басовую партию, долго аплодировал, погружался в сладостное небытие и даже экстаз. Приходя же в себя, вновь начинал страстно бить в ладоши, как правило, невпопад, отчего начиналось шиканье и неудовольствие публики. "Жиды... - произносил с укоризной в подобных случаях. - Что они могут понимать в русской душе?!" - и величественно выплывал из залы.
Именно к этой, весьма заметной в петербургской общественной жизни персоне и намеревался направить свои стопы Евгений Анатольевич.
...Выпив чашечку мокко и скушав вчерашнюю булочку от Мушенова из кондитерской на Пантелеймоновской, дом 4, собрал необходимые пожитки и, выйдя на улицу, крикнул извозчика. Знаток оперы жил на Васильевском, в скромном доходном доме для среднего класса, что, впрочем, не мешало Парамону Матвеевичу (так звали агента) занимать шесть комнат в третьем этаже. Евдокимов бывал здесь крайне редко - из соображений конспирации, но теперь решил нарушить правила, так как времени на телеграмму и встречу на конспиративной квартире уже не было. Конечно, на конспиративной (обставил сам, по собственному вкусу, это была на самом деле почти собственность: до тех пор, пока чиновник Охранного пользовался квартирой в служебных целях, она никому другому не передавалась) куда как приятнее и привычнее, да ведь что поделаешь... Лифта не было. (Всегда поминал этот проклятый лифт страдал отдышкой. Болезнь появилась после того, как однажды съел несколько порций мороженого подряд, хотел поразить воображение очень нравившейся девушки. Вышло глупо, по-гимназическому. Девица рассердилась навеки, оставив Евгения Анатольевича в сугубом раздумье о роли женщины в жизни мужчин. После этого афронта никогда более не возобновлял попыток жениться. С уличными, живущими "от себя", было куда как проще и удобнее.) Чертыхаясь, поднялся на нужный этаж и с ненавистью закрутил флажок звонка. Парамон Матвеевич открыл сразу, будто ожидал гостя, впрочем, так оно и оказалось.
- Я вас, Евгений Анатольевич, из окна увидел, есть у меня такая привычка - да ведь вы и знаете? Чему обязан?
Вглядываясь в мясистое, с некоторым количеством черных, словно запеченных бородавок, торчащих на самых неподходящих местах, Евдокимов завершал в уме сочинение предлога, под которым надеялся получить рекомендацию.
- Видите ли... - начал неопределенно, отыскивая глазом - куда бы сесть.
Хозяин заметил и мгновенно пододвинул кресло. Кивнул, улыбнулся:
- Какие скорби, друг мой? Вы ведь не возражаете, что я вас так называю?
Он имел право так называть чиновника из Охранного. Четыре года назад, в девятьсот седьмом, Евдокимов обеспечивал ликвидацию Григория Иоллоса, думского депутата от кадетов. Привлеченный Союзом русского народа к этой акции "втемную", рабочий Федоров застрелил Григория Борисовича прямо на улице. За год до этого, в 1906-м, "Союз" уничтожил однокашника Иоллоса по гимназии, ненавистного Герценштейна1, тоже депутата и общественного деятеля. И здесь Евдокимов планировал акцию, она была совершена в Териоках Половневым2, членом "Союза".
Евдокимов был вне всяких подозрений. Вряд ли "союзники" интересовались деятельностью псковских предков, во всяком случае Евгений Анатольевич надеялся на это. И на сочувствие хозяина.
- Вечером уезжаю, - произнес значительно. - Киев. Серьезное дело...
- Не спрашиваю, какое, - столь же значительно кивнул Парамон. - Что надобно, вы не стесняйтесь. Тем более что можете поспеть...
- К чему? Вы о чем, друг мой?
- Мы о том, что Киев в ближайшее время станет ареной борьбы и извечным врагом всех христиан. Понятно сказал?
- Куда понятнее... (Какое странное совпадение в очередной раз. Спросить подробности? Не стоит. Если бы он знал - сказал бы сам. Можно испугать.) Друг мой... Могу я попросить вас о рекомендации в Киев? К единомышленникам, так сказать?
Парамон широко улыбнулся, у него словно тяжесть с души свалилась: подумал - не дай бог чиновничек потребует подробностей, а их нет! И сказать-то нечего! Слышал звон, и на этом все... Конфуз.
- Еще поэт заметил: ну как не порадеть родному человеку! Мы с вами, дорогой друг, столько каши выхлебали, столько соли съели. Сей же час! Сажусь и пишу!
Через минуту в кармане Евдокимова лежала бумага с печатью "Союза". Четким писарским почерком было написано: "Предъявитель сего, верный нашим идеям и замыслам человек, Евдокимов Евгений Анатольевич, заслуживает полного доверия и необходимой поддержки". Далее стояла подпись председателя, Александра Ивановича Дубровина.
Теперь все стало на свои места. Дубровин был одним из самых ярых и ярких врагов Столыпина. И значит, врагами были те, к кому адресовал Евдокимова Парамон Матвеевич. Еще час друзья смачно прихлебывали чай вприкуску, с пряниками, и рассуждали о том, что евреев влечет в революцию, так как они не веруют в личное спасение, а полагают, что мессия спасет весь народ Израиля, марксизм же есть всего лишь местечковая интерпретация мессианского учения, не более того. Марксисты хотят спасти не каждого в отдельности, но всех разом, скопом, но в этом смысле (сказал Парамон Матвеевич) хорош только свальный грех.
На этом и распрощались, трижды облобызавшись.
Мягко цокала по торцевой мостовой лошадка, постукивал экипаж, Евгений Анатольевич направился на Витебский вокзал к вечернему поезду. Ночь до Витебска, еще ночь до Киева, и Неведомое откроет свои увлекательные объятия. И начнется Дело...
Вспоминал о разговоре с Парамоном - той его части, в которой и слов-то не было, так, туман... Герценштейн, Иоллос... Конечно, непримиримые враги и Государя, и русского народа. С чистой совестью и по убеждению принимал участие в подготовке праведных акций. Но тогда зачем страдать, мусолить подробности? Зачем этот мазохизм, самоедство проклятое, ведь прав же, прав, черт возьми, и нечего, нечего заливаться слюнями! Не к лицу, господин надворный советник.