NB. Широко распространено мнение, будто рифма в ее нынешнем виде является изобретением нового времени - но возьмите "Облака" Аристофана. Древнееврейский стих, впрочем, не знает рифм - в окончаниях строк, где они всего виднее, мы не находим ничего похожего.

1846

МОГУЩЕСТВО СЛОВ

Кто-то из французов - возможно, Монтень - пишет: "Люди уверяют, будто они думают, а я, например, никогда не думаю, разве когда сажусь писать". Именно эта привычка не думать, пока мы не сядем писать, и является причиной появления стольких плохих книг. Однако в замечании француза, пожалуй, заключено больше, чем кажется на первый взгляд. Разумеется, самый акт написания в большой мере способствует приведению мыслей в более стройный порядок. Когда я бываю недоволен неясностью зародившейся у меня мысли, я тотчас же берусь за перо, чтобы с его помощью добиться нужной формы, последовательности и точности.

Как часто мы слышим, что те или иные мысли невыразимы словами! Но я не верю, чтобы хоть одна мысль, достойная этого названия, была недосягаемой для языка слов. Скорее я склонен считать, что тот, у кого возникает трудность в выражении мысли, либо не обдумал ее, либо не умеет привести в порядок. Что касается меня, то у меня никогда еще не являлось мысли, которую я не мог бы выразить словами, и притом с большей ясностью, чем когда она зарождалась, - как я уже заметил, усилие, потребное для (письменного) выражения мысли, придает ей большую логичность.

Существуют, правда, грезы необычайной хрупкости, которые не являются мыслями и для которых я пока еще считаю совершенно невозможным подобрать слова. Я употребляю слово грезы наудачу, просто потому, что надо же их как-то называть; но то, что этим словом обозначают обычно, даже отдаленно не похоже на эти легчайшие из теней. Они кажутся мне порождениями скорее души, чем разума. Они возникают (увы! как редко!) только в пору полнейшего покоя - совершенного телесного и душевного здоровья - и в те мгновения, когда границы яви сливаются с границами царства снов. Ко мне эти "грезы" являются, только когда я засыпаю и сознаю это. Я убедился, что такое состояние длится лишь неуловимо краткий миг, но оно до краев полно этими "тенями теней"; тогда как мысль требует протяженности во времени.

Такие "грезы" приносят экстаз, настолько же далекий от всех удовольствий как действительности, так и сновидений, насколько Небеса скандинавской мифологии далеки от ее Ада. К этим видениям я питаю благоговейное чувство, несколько умеряющее и как бы успокаивающее экстаз вследствие убеждения (присутствующего и в самом экстазе), что экстаз этот возносит нас над человеческой природой, дает заглянуть во внешний мир духа; к этому выводу - если такое слово вообще применимо к мгновенному озарению - я прихожу потому, что в ощущаемом наслаждении нахожу абсолютную новизну. Я говорю абсолютную, ибо в этих грезах - назову их теперь впечатлениями души - нет ничего сколько-нибудь похожего на обычные впечатления. Кажется, будто наши пять чувств вытеснены пятью миллионами других, неведомых смертным.

Но такова моя вера в могущество слов, что временами я верю в возможность словесного воплощения даже этих неуловимых грез, которые я только что попытался описать. Проделав с этой целью некоторые опыты, я научился, во-первых, контролировать (при условии телесного и душевного здоровья) наступление нужного состояния - иначе говоря, я теперь могу (если только не болен) быть уверен, что оно наступит по моему желанию в тот миг, о котором я говорил; тогда как прежде я никогда не мог быть в этом уверен, даже при самых благоприятных условиях. Я хочу сказать, что теперь знаю наверняка, что при благоприятных обстоятельствах оно наступит, и даже чувствую в себе способность его призвать - правда, благоприятные обстоятельства не стали от этого чаще - иначе я умел бы призывать небеса на землю.

Во-вторых, я научился по своей воле удерживать миг, о котором говорил, - миг между бодрствованием и сном - и не переходить из этой пограничной области в царство сна. Это не значит, что я умею продлить такое состояние, превратить миг в нечто более продолжительное, но я умею после этого пробуждаться и тем самым запечатлевать миг в памяти, переводить его впечатления, вернее, воспоминания о них, туда, где я могу (хотя опять-таки лишь очень короткое время) подвергать их анализу.

Вот поэтому-то - потому, что мне удалось этого достичь - я не совсем отчаиваюсь в возможности воплотить в словах те грезы, или впечатления души, о которых идет речь, хотя бы настолько, чтобы дать некоторым избранным умам приблизительное представление о них.

При этом я вовсе не думаю, что грезы, или впечатления души, о которых я говорю, свойственны только мне одному, а не всем людям - ибо об этом мне невозможно составить себе мнение, - но несомненно, что даже частичная запись этих впечатлений поразила бы человечество совершенной новизною материала и выводов, которые он подсказывает. Словом, если я когда-либо напишу об этом, миру придется признать, что я наконец создал нечто оригинальное.

1846

О ДРАМЕ

Старая притча об истине в колодце содержит double entendre [двойной смысл (фр.)], но если она означает, что истина таится глубоко, если толковать это в том смысле, что верные мысли о чем бы то ни было можно выловить только на большой глубине и что здравый смысл непременно требует глубокомыслия, - если так толковать эту притчу, то у меня готовы возражения. Глубина, о которой так много говорится, чаще находится там, где мы ищем истину, чем там, где мы ее находим. Как вывески средней величины лучше отвечают своему назначению, нежели исполинские, так и факт (а в особенности довод) в трех случаях из семи не замечается именно потому, что чересчур очевиден. Увидеть нечто находящееся под самым нашим носом почти невозможно.

Я могу ошибаться - вероятно, так оно и есть, - но тем не менее я считаю, что многое из того, что зовется глубокомыслием, впустую потрачено на вечную тему: упадок драматургии.

Если бы меня спросили: "В чем причина упадка драмы?" - я ответил бы: "Упадка драмы нет; она просто отстала от всего остального". Драматическое искусство более всех других подражательно по своей сути и потому рождает и поддерживает в своих служителях склонность и способность к подражанию. Поэтому одна пьеса может оказаться чересчур похожей на другую - драматург нашего времени склонен слишком усердно идти по стопам драматурга прошлого. Словом, в драме по сравнению со всем, что претендует на звание искусства, меньше оригинальности, меньше независимости, меньше мысли, меньше доверия к общим принципам, меньше стараний идти в ногу с временем, больше косности, больше консерватизма, больше окостеневших условностей. Этот дух подражания, развившийся из следования старым и потому неуклюжим образцам, не то чтобы вызвал "упадок" драмы, но разрушил ее, не давая ей воспарить. В то время как все другие искусства (за исключением, быть может, скульптуры) поспевают за мыслью и прогрессом нашего века, она одна стоит на месте и лепечет об Эсхиле и Хоре или говорит эвфуизмами, потому что так считали нужным делать "старые английские мастера". Представим себе, что Бульвер преподнесет нам сегодня роман по образцу старых романистов или почти столь же близкий к ним, как "Горбун" близок к "Феррексу и Поррексу", - пусть напишет нам "Великого Кира" - что мы станем с ним делать и что подумаем об его авторе? А между тем этот "Великий Кир" в свое время был вещью замечательной.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: