Беспокойство остальных обнаруживалось в брошенном кем-нибудь из сидящих к окну мимолетном взгляде — там, за оградой, пролегала граница, оттуда лился пылающий свет, казалось, над горизонтом пылал, бушуя, пожар, и отблески его розово отражались на побелённой известью стенке столовой.
Потом был чай. Крутой и крепкий до тёмной коричневости «пограничный» чай. Его пили, обжигаясь, и от удовольствия крякая. Лабойко чая не пил.
— Чего засмутковав, Яков? Тащи балалайку, вдарь по струнам, чтоб ноги сами гопака вжарили. Га, Яков? Дело говорю, что молчишь? — Черненко, не поднимаясь из-за стола, раскинул руки, словно и впрямь собрался плясать. — Давай, земляче, уважь просьбу.
— Тебе абы плясать.
— А тебе?.. Чёрный кот дорогу перебёг? Ты же неженатый, девки письмами атакуют. Или ты их?
— Ну тебя.
— Не, правда ж. Сегодня целых два получил. Всё ему мало. От глаза завидущие, руки загребущие. Як тоби не ай-ай-ай, Лабойко! Батьки промашку дали: тебя в семнадцать оженить надо было… — Он запнулся на полуфразе, разом сбросив наигранную развязность. — З дому письма?
— Н-ну.
— Что там?
За столом стало тихо.
— Что? — переспросил Лабойко и сморщился. — Обоих братов призвали.
— Так что?
— А то, что своё отслужили давно. Женатые. В хате одни бабы да пацаны.
— Призвали и отпустят, — нашёлся Черненко. — Заварушка пройдёт, и братаны до дому повернутся. Нашёл заботу! Лучше про свадьбу подумай, бо мы все до тебя приедем. Верно, товарищ старший лейтенант, приедём все гамузом?
— Можно, — Иванов посмотрел на часы: они у него были крупные, с луковицу, с двумя крышками. — На свадьбу можно.
— Слыхал, Лабойко? Три к носу и раньше срока не заказывай панихиду.
Скупое воинское застолье длилось недолго, а под конец и не больно-то оживлённо. Старания Черненко были не в состоянии надолго отогнать напряженность, в какой они жили все эти последние месяцы и дни, ожидая самого худшего, что может ждать пограничника, и тайно надеясь, что оно их минет. Но вряд ли кто из сидящих сейчас за сдвинутыми столами догадывался, вряд ли кто из них, обминая пальцами бугристые «махорковые» сигареты, подумал, что никогда больше — ни завтра, ни через год — не собраться им месте, как собрались сейчас на последний свой мирный ужин, и не одному Лабойко суждено навечно остаться в холостяках.
— Спасибо, ребята, — поднявшись, сказал Иванов. — Кино сегодня. Вы не забыли?
— Как можно! — за всех отозвался Ведерников. — Закурите наших, товарищ старший лейтенант. — Он выщелкнул сигарету.
Иванов кивнул, закурив, хотел что-то сказать напоследок, но, махнув рукой, молча ушёл.
11
«…Не мог я смотреть кино: сосёт и сосёт тоска… Вышли на улицу. Темно, тихо… Разговорились. Я больше молчал. А Леша, Новиков, значит, в тот вечер душу приоткрыл. В тот вечер я понял, какой он человек. Предчувствие, как говорится, не обмануло… Как знал, что в последний раз вместе на границу пойдём…»
Ведерников порывался уйти, но Новиков возвращал его на прежнее место, придерживая за локоть.
Часто рвалась лента, и всякий раз, когда механик зажигал лампочку кинопроектора, чтобы при свете склеить концы, в наклонном конусе света возникали потные, возбужденные лица, слышались недовольные возгласы. Было душно, угарно, пахло ацетоном и распаренными телами — занавешенные окна не пропускали свежего воздуха. Снаружи, то усиливаясь, то ослабевая, доносился перестук работающего движка. Мотор чмыхал, сопел, будто захлебывался, снова стрекотал аппарат, опять рвалась лента.
— К чертям с таким кино! — чертыхнулся Ведерников. — Я пошёл, сержант, ты как хочешь. — Пригнувшись, стал выбираться к выходу.
Новиков пошёл вслед за ним.
Они прошли в глубь двора к скамье у ограды. Отсюда до реки было метров двести, не больше, веяло свежестью. Закурили. В темноте вспыхивали огоньки и тут же блекли под пеплом после каждой затяжки. Было темно и тихо, и, если бы не слышавшийся с далекого расстояния рокот, могло показаться, что на сопредельной стороне нет никого и немцы оттуда убрались.
Новиков снял фуражку, расстегнул гимнастёрку и подставил ветерку грудь и лицо. Он сидел к Ведерникову вполоборота, задумчивый, ушедший в себя.
— Глухо-то как, — сказал он.
— Не заскучаешь, — отозвался Ведерников.
В загустевшей тишине явственнее слышался неблизкий рокот, похожий на далёкий морской прибой.
В камышах дурным голосом проревела выпь. Прерывистый крик ее, похожий на рев быка, заглушил все другие звуки.
Новиков передернул плечами, надел фуражку и принялся застёгивать пуговицы своей гимнастёрки.
— Пошли спать, — сказал он и затоптал окурок.
— Ладно уж, разок недоспим, младший сержант. Вдругоряд прихватим. И ночка, гляди, какая славная.
— На границу скоро.
Ведерников раскурил новую сигарету.
— Спать-то осталось всего ничего, не успеешь лечь, дежурный подъём сыграет. Чего уж…
— Подраспустил я вас… Почувствовали слабинку.
— Ты распустишь!..
Новиков не то вздохнул, не то усмехнулся:
— Вот и вы убеждены, что мне больше всех надо, мол, в других отделениях сержанты покладистее. Так ведь? Думаете, я — придира и ещё там какой-то не такой, как все…
За рекой, далеко за монастырскими куполами, стушевав звёзды, в небе загорелись ракеты.
— С этим не больно уснешь, — сказал Ведерников, уклоняясь от ответа и провожая глазами опадающий вдали красный свет. — А ты говоришь — на границу, — закончил он непонятно.
Новиков тоже проводил взглядом беспорядочно распавшиеся и гаснущие комочки призрачного красного света.
— Не по себе мне нынче, — сорвалось у него с языка.
Ведерников, привыкший к сдержанности своего отделенного, обычно замкнутого, не очень общительного, удивленно посмотрел на него и, не различая лица, пригнулся.
— Двух не бывать, сержант. Одной, как говорится, не миновать. Одной, к слову сказать, даже святому не перепрыгнуть. Так что об этом не стоит. Что всем, то и нам. Думай не думай.
— Одна, две… Я о другом…
— Секрет?
После вспышки темнота стала гуще, плотнее. В беспредельном звездном бездонье переливался синеватый мерцающий свет, над горизонтом небо было угольно-черным и неподвижным, там оно как бы застыло. Но именно оттуда наплывал таинственный рокот, и Ведерникову казалось, что младший сержант непрестанно прислушивается к упрятанному и прорывающемуся от черного горизонта глухому гулу.
— Какой там секрет!.. Не понимаю, что со мной происходит. До вчерашнего дня все было просто и ясно, как таблица умножения: дважды два равно четырем. И вот за одну ночь…
— Другой счёт пошёл — дважды два равно трём? — Ведерников усмехнулся. — Мудришь, младший сержант, шуточки шутишь.
— Если бы…
— Тогда рассказывай. Ежели хочешь, конечно.
— Сложно это.
— Чего не пойму — догадаюсь, а нет — переспрошу. Переменился ты, любому видать. Наверное, к лучшему. Так мне сдаётся.
Новиков помолчал.
Было слышно, как в конюшне хрупают у кормушек «тревожные» кони.
— Ты мне авансом комплимент отпустил, а я вот не убеждён, что заслуженно. То, что происходит во мне, могло случиться значительно раньше. И дело даже не во мне, Сергей. Кто я такой? Младший сержант. Командир отделения. Тоже мне полководец и государственный деятель!.. У тебя есть сигарета? — Он закурил втянул в себя горький махорочный дым и закашлялся. — Фу ты, дрянь!.. — отшвырнул сигарету.
— Зазря добро переводишь.
— Добро!..
— Рассказывай, что ли.
— Расхотелось…
— Что так?
— Рассказывать не о чем. Тебе интересно, как я, учитель, оказался безграмотным человеком, а ты со своими пятью классами меня учил уму-разуму?
— Чтой-то не припоминаю такого.
— …Я видел — одно, а говорил — другое. Если любопытно, могу повторить.
— Зачем старое вспоминать!