— Первый раз под таким огнем?
Галкин кивнул.
— Реже моргайте глазами, это пройдет, — посоветовал Речкин.
Появился Пахомов. Доложил. Ранен, и серьезно, Стромынский. Погиб Давид Качерава.
Память отчетливо сохранила первую встречу с Качеравой в прошлом году. Давида порекомендовал в группу Речкина комдив Евстифеев. «Людей ищешь, герой. Слышал, как же. Приказано направлять к тебе лучших бойцов», — сказал комдив. Тогда же он и встретился с Качеравой, поскольку Качерава сопровождал комдива. На традиционный вопрос Речкина, почему Качерава стал разведчиком в дивизии, Давид сказал так: «Долгий разговор, товарищ лейтенант. Если коротко, отвечу так. Я из восставших. Не хочу, не могу жить, сознавая, что мой род может оказаться без будущего. У фашизма нет будущего. Победив, фашизм отбросит человечество на сотни лет назад. Разведку выбрал потому, что, как это ни странно, деятельность разведчиков — гуманнейшая на войне. Она помогает сохранить человеческие жизни». Позже Речкин узнает, что Качерава учился на философском факультете Московского университета. Слова Качеравы напомнили тогда лейтенанту мысли отца о войнах — пожирателях возможностей человечества.
Давид оказался хорошим разведчиком. Помогал Речкину, когда требовались анализ данных, оценка обстановки. Знал немецкий язык. Слушал телефонные разговоры, если удавалось обнаружить и подключиться к линиям связи гитлеровцев. Был смел, дерзок. Под видом испанца, офицера «Голубой дивизии», появлялся на железнодорожных вокзалах, на улицах захваченных гитлеровцами городов. Не раз приносил ценный материал, весьма важные данные.
Не стало Давида. Еще об одном хорошем человеке приходится думать в прошедшем времени. Ненавистно, горько от сознания непрекращающихся потерь. Был. Хлесткое слово. Больное. Был — бил. Бьет и ранит. Давид был отличным агитатором, входил в состав пропагандистской группы политотдела. Его б давно забрали на комсомольскую работу, если б не твердость самого Качеравы. Он не мыслил себя вне разведки. Погиб Давид. Умница Давид. Давид — спортсмен. Давид — разведчик, в облике которого так мало было от книжника, от ученого, облик которого обычно рисует воображение. Рослый, подтянутый, Качерава находил возможность бриться, следить за своей внешностью даже тогда, когда все бойцы группы превращались в бородачей.
Пахомов переживал гибель Давида молча. Стоял рядом, ждал, что скажет командир.
— В каком состоянии Стромынский? — спросил Речкин.
— Не ходок.
— Точнее, — выказал в голосе строгость Речкин.
— Осколок пропахал правую лопатку, — более точно доложил сержант.
— Рана глубокая?
— Не видел, — сказал сержант. — Его ребята забинтовали, когда я подошел.
По возрасту Стромынский самый молодой боец в группе Речкина. Через много лет после войны он расскажет о себе следующее.
«На войне нет легкого солдатского хлеба, всем досталось. Но вот в сорок четвертом году попал я после госпиталя в отдельный танковый полк прорыва. В полку были танки «иэсы». «Иосиф Сталин». Не знаю, почему нынче только «тридцатьчетверки» ставят в память о боях, а наших таранных танков нет ни на одном пьедестале. «Тридцатьчетверка» хорошая машина, слов нет, она свою роль в войну сыграла. Но оборону гитлеровцев вскрывали и тяжелые танки, первый удар противника они принимали на себя. Наш отдельный танковый полк прорыва постоянно придавали различным армейским соединениям. Где намечался прорыв, туда нас и направляли.
Я автоматчиком был.
У нас ведь как?
Четыре танкиста в танке, четыре автоматчика следом за танком идут. Можешь, конечно, и на броне сидеть. Только не выдержишь. Собственная пушка глушила. Обычно мы за танком бежали. В случае чего должны были спасать экипаж. За танком должны, были следовать постоянно. Ни при каких случаях, ни при каких обстоятельствах мы не должны были выпускать свой танк из поля зрения. В бою метры не меришь. Как правило, мы к машине жались. Куда она, туда и ты. В огне, в дыму. По грязи да по хляби. Опять же охраняли танки в бою. Особенно когда танки траншеи минуют. От гранатометчиков, от фаустников берегли. А как же. В бою все видеть надо, иначе делу труба.
Покопать тоже пришлось. Я так думаю, если все нами отрытые метры сложить, большой тоннель получиться может. В Восточной Пруссии уже были. Получаем приказ остановиться, приготовиться к обороне. Танки немецкие прорвались, надо было их встретить. Стали копать. Свои машины надо было в землю упрятать. Грунт попался тяжелый — прессованная галька. Все равно что мостовую прокопать. Закопали свой танк, тут приказ: сместиться на полкилометра вправо. Снова копай. Отрыли, новый приказ: продвинуться на километр вперед. А что ты сделаешь. Продвинулись. Успели. Работали, что механизмы какие.
Что еще могу сказать? Прорыв — слово решительное. Каждый раз в огненный ад бросаться приходилось. Бежишь на последнем издыхании по искореженной взрывами земле, одна мысль в голове шевелится: лишь бы машина твоя уцелела. О себе как-то не думалось. Нет, не думалось. По танкам из чего только не били. Пули, снаряды рикошетом шли. В ушах такой вой каждый раз стоял, до сих пор его слышу. Иногда, теперь уже, думаешь, как мы все-таки выживали в эдаком пекле. Гибло нашего брата автоматчика не мало. Но я так думаю, что основа во мне была заложена хорошая. То спасало меня, что я хорошую подготовку в группе лейтенанта Речкина прошел. Речкин серьезно воевал, у него не забалуешься. Гонял нас все равно как в учебном полку. С задания вернемся, тут же учеба начиналась. Тренировались до седьмого пота. А ведь я к нему совсем зеленым пришел».
Антона Стромынского лейтенант Речкин зачислил в свою группу до того, как встретился с ним. Мысленно. Так захотелось ему, чтобы рядом был земляк.
Речкин придерживался правила. Если позволяла обстановка, лейтенант не упускал возможности просматривать личные дела бойцов, прибывающих на пополнение. Среди них встречались спортсмены, возвращались в строй бывшие разведчики. Стромынский не был ни спортсменом, ни разведчиком. Но в его анкете Речкин прочитал название родного города. Истра городок небольшой, всего населения на дивизию едва хватит. Война разметала истринцев по многим фронтам. А тут даже фамилия показалась Речкину знакомой. Знал он каких-то Стромынских, живших неподалеку. То ли на улице Рябкина, то ли на улице Щеголева. Лейтенант тогда только-только из госпиталя вернулся, по пути на фронт заехал в Истру. Постоял на пепелище. Бродил по городу, в котором из конца в конец шли рядами печи от домов на местах пожарищ. В документах у Стромынского говорилось, что был он в оккупации, в городе Истре. Выходило, что он был свидетелем уничтожения гитлеровцами родного города.
Об этом Речкин и заговорил со Стромынским при встрече, решив наперед для себя взять парня к себе. Его не смутило то обстоятельство, что у Стромынского, кроме молодости, не было никаких преимуществ, чтобы служить в разведке. Он и необстрелян был, то есть в боях не участвовал, и подготовку, если судить по датам, прошел весьма поспешную. Речкин, однако, рассудил, что опыт — дело наживное, он сам натаскает парня, главное — с ним рядом постоянно будет находиться земляк, истринец, а это такая связь с порушенным прошлым, которая с лихвой окупит недостающее. Тоска заедала Речкина в ту пору. По отцу, которого расстреляли фашисты, но городу, в котором он жил и был просто мирно счастлив.
Антон Стромынский разговорился не сразу. Но Речкину удалось разговорить парня.
— В октябре, — рассказывал лейтенанту Стромынский, — немцы первый раз сильно бомбили Истру. Мы — пацаны — возле военных крутились. С вечера на полуторке поехали, как обычно, к передовой. Нас шоферы охотно брали с собой, чтобы мы термосы в кузове во время тряски по бездорожью придерживали. Холодно уже было. На мне новое зимнее пальто. Надел я его, чтобы не замерзнуть. В дороге попали под артобстрел. Шофер гнал машину, термосы шарахались из стороны в сторону, я с приятелем по кузову мотался, термосы ловил, не видел, что творилось вокруг. Да и ночь была темная, плохо было видно. Почувствовал, как горячим меня обдало. Но тут мы из-под обстрела выскочили, до места добрались. Я ощупал пальто, оно в каше. Один из термосов осколком пробило. Бойцы говорят: повезло, мол, пацанам, а мне не по себе. Мне родители пальто это зимнее как раз накануне войны купили, а я его в каше извалял. «Будет, — думаю, — выволочка от матери». Ни о чем другом думать не мог. Детей в нашей семье пятеро было, я старший. Отец в первый месяц войны на фронт ушел. Наказывал беречь мать, за младшими присматривать. «Что, — думаю, — теперь матери скажу».