Тревожное предчувствие шевельнулось в душе Речкина. Было и раньше на памяти лейтенанта такое, что люди не выдерживали испытания огнем, муками войны. У одних наступало краткое расстройство психики, у других — неизлечимое умопомешательство. Что там с Неплюевым сейчас, поди узнай. Вдруг да осложнения начнутся. О таком исходе раньше он как-то не думал. Иные заботы отодвигали думы о старшине, о радисте. Речкин попытался отогнать тревожное предчувствие. «Колосов, конечно, добрался до Малых Бродов, — рассудил он, — прошел половину пути благополучно. Иначе не пришел бы с помощью подпольщик Галкин. Добрался ли старшина до бригады? Если добрался, в каком состоянии радист? Сможет ли Неплюев передать текст хотя бы одной радиограммы? Вот ведь незадача, — шептал Речкин, — столько приложено усилий, и все это может оказаться напрасным…» Речкин не находил слов. Одно увиделось четко: отсутствие нужной информации накануне грандиозной битвы — это и лишние жертвы, которых можно было бы избежать.
Ночь выдалась тихой. Тем более что лежал Речкин под плащ-палатками, отгорожен был ими от леса, от наружных звуков. Снаружи доносился до него лишь комариный гул. Тоже приглушенный, дальний, как затухающая боль вырванного под заморозкой зуба. Лейтенант удивился возникшей вдруг тревоге. «Устал, наверное, — заключил он, — вот и чудится невесть что». Он еще полежал какое-то время, потом уснул.
Утром поднялись чуть свет. Шли весь день. Остановки делали короткие. Даже после полудня в разгар жары. Лес пошел посуше да почище. Дул ветерок. Поубавилось комарья. К вечеру приблизились к Ольховке. Приближение деревни почувствовали по запаху гари. Насторожились, устроили раненых. В разведку послали все тех же Лень: Кузьмицкого да Асмолова. Вернулись они скоро и не одни. Подошел улыбающийся Рябов. За ним Ахметов. Шли еще люди. Виделись всадники.
XVII
Загон для скота огорожен жердями в два ряда, жерди приколочены к стволам деревьев, кроны которых маскировали животных. Старшина Колосов сидел, примостившись на жердине, спиной к животным, слушал перебранку женщин с кем-то из партизан, обеспечивающих, судя по этой перебранке, доставку травы в лагерь.
— Вы б глаза разули, когда косили, — доносился до Колосова женский голос. — Осоки навезли и рады.
— Нам, товарищи женщины, немца, кроме всего прочего, бить приходится, — отвечал бойкий мужской голос — Добьем его, треклятого, такой травы накосим, сами станете хрумкать с превеликим удовольствием.
— Ты коровам об этом расскажи, они умные, может, и поймут.
— И расскажу, а что? Партизанские коровы не в пример некоторым, соз-на-тельные!
— Сознанием упрекаешь? А того понять не хочешь что без доброго сена от коровы молока не получишь…
— И то правда, Дусь, — послышался другой женский голос. — Кругом травищи, травищи, а они осоку режуть.
— О чем и говорю. Поляны, опушки, кака трава зазря пропадает, а они по болотинам с косами.
— От ведь как, а? По болотинам? А знаете ли вы, героические наши женщины, что не на каждую поляну ноне сунешьси. Особливо ночью. Не с каждой опушки ноне травку возьмешь. Немец, что же, по-вашему, дурак? Иль у него мин не стало хватать? Немец, он с осени по жухлой траве мины поставил, чтобы мы, значит, шагу ступить не могли. Иль забыли, как на майской травке Васька-то Агеев подорвалси?
— Ты Васькой не прикрывайся. Васька хоть и молод был, а к делу относился с сознанием и пониманием. Знал что без молока ни раненых не поднять, ни детишек не выходить, старался.
— И то правда, Дусь. Кабы не Васька, рази мы зиму выдержали бы? Сколь он сена на зиму заготовил, а?
— Вот-вот, хорош был заготовитель, чего там говорить. Только иде он теперь, иде?
— Да тебя, пустозвона, похоже, только собственная судьбина и беспокоит.
— Но-но, женщины. Па-п-рашу без личных выпадов. Меня, что же, по-вашему, зазря медалью наградили? Иль я от боя уклонялси?
— В бою все вы храбрые, только дела простого справить не можете. Ты лучше скажи, каково скотине языки о твою осоку рвать, а? Да и что же это за корм, а? Неужто простого понятия нету, а?
— У нас то понятие, чтобы гитлерюгу треклятого изничтожить. Коровушки ваши пережуют то, что исть.
— Вот ты как? Ну ладно. Ну, смотри, Афанасий. Седня же покажу вашу заготовку товарищу Хлебникову. Седня же передам ему твои речи.
— И то правда, Дусь. Чегой-то они над скотиной глумятся.
Тот, кого женщины назвали Афанасием, замешкался с ответом.
— Вы, это… Женщины, — донеслось до Колосова. — Мы, это… Сами разберемси. Чего по-пустому к Сергеичу бегать.
— Как это по-пустому, а? Как это по-пустому?
— Чего к словам-то цепляешьси? Чего к словам цепляешься, говорю? Седня же днем травы раздобудем, вот те крест. Днем пойдем и накосим…
Колосов томился в ожидании конного отряда, который должен был вернуться третьего дня с часу на час, как сказал о том комбриг Солдатов, однако конники не возвращались, что там произошло в неведомой старшине Ольховке, оставалось неизвестным. Колосов пытался занять себя все эти дни хоть чем-то, не мог. Сунулся с помощью к шорникам, руки не держали ни шила, ни дратвы. Не дались другие дела. Такое состояние было, будто потерял он точку опоры, закачался после того приступа в землянке комбрига, когда его словно бы окатило чем-то горячим, а душевного равновесия, помогающего держать боевую форму, восстановить не мог.
Старшина сидел на жердине согнувшись, упершись мысками сапог в землю, локтями в собственные колени, слушал перебранку за спиной, пытался подобраться к какому-то важному для себя выводу. Ему казалось, что этот вывод, если он к нему подберется, поможет восстановить былую уверенность в себе. Желание это было таким же, как на поляне во время короткого, но доброго отдыха, когда ему вдруг захотелось побриться, когда за порывом снять с себя панцирь из щетины увиделся благополучный исход казавшегося бесконечным перехода. Так бывало и раньше. Если приходилось туго, старшина искал зацепку, старался убедить себя в том, что могло бы быть хуже, тяжело не только ему, многим, в иных обстоятельствах, в иной обстановке, как, например, этим женщинам, партизанам, для которых простое, казалось бы, дело, заготовка травы, оборачивается потерями.
Накануне вернулся лесник. Михаил Афанасьевич Степанов, как оказалось, собирал по лесам жителей многих деревень, укрывшихся от жестокости гитлеровцев и их приспешников. Колосов увидел Сашу Борина, Надежду Федоровну Степанову. Лесник привел на базу оставшихся в живых родственников партизан. Люди эти еще до базы не дошли, а весть о их приближении прошелестела по лесу. Свободные от служебных обязанностей партизаны поднялись, заторопились, потянулись навстречу беженцам. Обоз вскоре поравнялся со старшиной.
За два года войны Колосов видел много слез, а такие увидел впервые. Степанов привел с собой человек триста. Шли женщины. Брели, оступаясь, старики. Шли подростки. Шли видавшие виды партизаны из тех, что сопровождали обоз, из тех, что побежали навстречу беженцам. На немногочисленных подводах сидели малолетние дети. И не было ни одного человека без дорожек-слез под глазами. Колосов стал свидетелем какого-то всеобщего тихого плача. Как будто люди отдали все силы, их не осталось на крик, даже на всхлипывание. Они шли и молча плакали, когда, казалось бы, должны были ликовать от встречи с близкими, от сознания окончания небезопасного перехода, оттого, что оказались они наконец под надежной защитой. Бросилась навстречу своей матери Галя Степанова. И тоже не закричала, тоже беззвучно заплакала. Обоз с беженцами обрастал людьми, с ними творилось то же самое, они плакали молча. Но больше всего Колосова поразил беззвучный плач самых маленьких беженцев, которым, казалось, самой природой отведено право криком оповещать мир о своих болях.
Вывод, тот главный для себя вывод, о котором он думал, пришел сам собой. Колосов подумал о страдании детей на войне. Маленьких беженцев, беззвучно плакавших на телегах, других, чьи лица оставались в памяти, как это было при освобождении села Рыбницы в сорок втором году при захвате немецкого госпиталя, в котором оказались дети-сироты, дети-доноры, у которых гитлеровские врачи, врачи-убийцы, забирали кровь.