Светило солнце. Оно гнало лучи к земле, к людям. Казалось, лучи его шарят и шарят в дальних, самых потаенных закоулках с единственной целью — выискать самое обездоленное, самое замерзшее существо, обогреть это существо, а поскольку обездоленных, замерзших много, так много, что не знаешь, на ком остановиться, оно шарит и шарит, проникая всюду, нет конца бесконечному поиску.

Собственные невзгоды показались старшине такими мелкими, что ему стало неудобно за свою слабость. Старшина испытал стыд. За полуобморочное состояние в землянке комбрига, за потерю уверенности в себе, за то, что он, солдат, поддался слабости. Нет у него права ни на болезни, ни на проявление слабости. К такому выводу пришел Колосов. Пока светит солнце, пухнут вены на руках от тока крови, пока видит, слышит и дышит, нет у него права на остановку…

Безделье тяготило, Колосов маялся. Посидел на жердине, поднялся, стал ходить. В конце концов снова сел в тени кустов. Только сел, тут же услышал разговор.

— Лех?

— Чего тебе?

— Ловко ты его завалил.

— Ну.

— Ловко, говорю, ты его завалил.

— Завалил и завалил.

— Не скажи. Мне бы так не пофартило. Это у тебя какой?

— Четырнадцатый.

— Четырнадцатый?

— А чо?

— Интересуюсь. Меня сколь учили, а такой чистой работы не видал.

— Дак привычка.

— Чего?

— Привычка, говорю.

— Объяснил бы.

— Чо объяснять-то?

— Как это чо? Секрет есть аль нет?

— Дак рядом же был, видал.

— Я и раньше видал, выбора не было. А ты, Леха, выбирал.

— Ну.

— Выбирал, говорю.

— Вез выбора неча соваться.

— Ты сам-то откуда родом?

— А чо?

— Интересуюсь. Я о тебе теперь, Леха, все хочу знать.

— С Кондрашихи.

— Далеко это?

— Далече. Томск слыхал?

— Сибиряк, значит?

— Ну.

— То-то, чую, терпенья в тебе много.

— Без этого нельзя.

— Сколь мы с тобой пролежали, а? Комарья-то, комарья. А ты вроде бы ничего.

— Дак привычка, говорю.

— Вымок я, Леха, в том болоте, меня тогда, Леха, хоть выкручивай и отжимай, а все одно я рад.

— Пустое.

— Чего ты говоришь-то, чего говоришь?

— Пустое, говорю.

— Не, Леха, не каждому дано, а ты выдержал. Сколь их прошло, а ты свово дождался. Откуда узнал, по слуху аль как?

— Ты тоже-ть наловчишься.

— Не, Леха, у тебя талант. Как ты его завалил, пасьянс!

— Чего?

— Пасьянс, говорю. Вагон к вагону лег.

— Как велено было, так и завалил.

— Лех?

— Чего?

— Возьмешь меня еще?

— Дак ходи.

— Спасибо. Я, Леха, тоже хочу, как ты. У меня, Леха, счет к ним особый имеется. Они, Леха, всех моих в расход…

— Ноне у каждого кипит.

— Кипит, это ты, Леха, правильно сказал. Так кипит, что все нутро изожгло. Веришь, нет, дышать трудно. Я б, Леха, всю их Германию разнес бы к едрене-фене…

Колосов сменил место, снова здорово. В разговор уперся. Ему неудобно сделалось. Сел, устроился, на́ тебе, голоса. Ни встать, ни уйти…

Говорили двое.

— Они с нами как?

— Известно как, смерть за выдох, смерть за вдох.

— Я о другом.

— О чем?

— О заложниках.

— А-а-а.

— За каждого убитого солдата заложников хватают. Вот и я стал у них заложников брать.

— Как это?

— На мушку, как еще. Беру да стреляю. У меня тоже свой счет имеется.

— О твоем счете теперь все говорят. О нем в газете написали. По твоему примеру, Николай Дмитриевич, другие свои счета открыли.

— Верно.

— Все-таки двести десять фрицев ты уложил, а!

— Здесь да, двести десять.

— Почему здесь?

— Потому как недавно считать начали. До того я их, может быть, и больше уложил.

— Когда же?

— С двадцать второго июня тысяча девятьсот сорок первого года.

— Ты прям с первого дня начал?

— С первого.

— И где?

— Под Брестом.

— Далеко это?

— За Минском. Они мне там два пулемета разбили, а у меня, веришь — нет, ни царапины не оказалось. Только оглох я тогда здорово.

— Глухота — это от контузии бывает, она проходит.

— Точно. Прошла. Мне тогда мой лейтенант — Соколов его фамилия — сказал, что я больше роты уложил. Обещал к медали представить. «Ты, — сказал он мне, — геройский пулеметчик, Николай Дмитриевич. До своих доберемся, я тебя обязательно к медали «За отвагу» представлю. Отважно ты дрался, товарищ Караваев».

— Ну?

— Чего?

— Представил?

— Не.

— Чего так?

— Погиб он, когда мы к своим шли.

— А как же ты здесь оказался?

— Не дошли мы до фронта, вот и оказался.

— Долго шли?

— Все лето, часть осени.

— И ни разу не попались?

— Один раз влипли. Тогда лейтенант и погиб. Нас шестьдесят четыре человека шло, а в живых осталось семнадцать. Потом мне и вовсе не с кем идти оказалось.

— Тоже-ть всех перебило?

— Разброд начался, а это все равно что гибель. Пока лейтенант жив был, он всех в руках держал. И младших, и старших по званию. Закон мы такой приняли, когда шли. Хочешь с нами к своим пробираться, присоединяйся, о звании забудь. Лейтенант Соколов у нас командир, других не признаем. С нами разные чины шли, был даже полковник.

— Ну?

— Остались без лейтенанта, один одно талдычит, другой — другое. Твердости не оказалось. В деревнях стали оседать.

— Как это?

— А так. Штык в землю и нейтралитет держать. Я, мол, ни нашим, ни вашим.

— Ты скажи, а!

— По-всякому было. У кого родная деревня встретилась, у кого как. Просто оставались у вдовых баб. Полковник остался. Капитан с нами один шел. Шел, шел, потом к себе, куда-то под Киев, намылился. Пистолет бросил и пошел.

— Оружие?

— Ну.

— Это же… Это же…

— Чего там, война. Она каждого на излом пробовала. И пробует. Еще пробовать будет.

— Шлепнуть надо было того капитана.

— И полковника? И тех, что оставались? Кому шлепать-то было? Каждый сам по себе оказался.

— Не, ну, как же? Он пошел — и никто ни гугу?

— Некому было, говорю, гугукать. Голодуха одолевала. Одна мерка на всех оставалась — собственная совесть.

— А ты как же?

— К своим пошел, как еще.

— Один?

— Один.

— И долго шел? Как сюда-то попал?

— Отряд мне встретился, чтоб ему пусто было.

— Чего так?

— Мародеры.

— Как это?

— А так. Их воевать оставили, они только с обозниками немецкими воевали. За продуктами охотились. Грабанут на большой дороге — и в лес. Самогонку пьют, с бабами шуры-муры разводят.

— Ты скажи, а!

— Сытно жили, перезимовал я у них.

— Ушел?

— Ушел бы, да не пришлось. Парторганизатор объявился.

— Что за парторганизатор?

— От партии они по тылам с большими полномочиями ходили. Железные, скажу тебе, люди. Партизанское движение как надо быть ставили. Контроль, так сказать, на местах осуществляли.

— Ну?

— Ну, и у нас такой объявился. С виду вроде бы божий одуванчик, дунь — улетит. Щуплый такой, в чем душа держится. А как глянет, мурашки по телу бегут. Силен мужик был. Он у нас неделю жил. С каждым, считай, поговорил. Потом отряд построил. Все как есть нам выложил. Судить командира стал. Не побоялся, что все с оружием, не побоялся в меньшинстве остаться. На его стороне правда была, многих тогда стыд пробрал. Большинство его словам поверило, на себя как бы со стороны взглянуло.

— Осудил?

— Осудил. Сам же приговор исполнил.

— А вас?

— Нас сюда, к Солдатову, привел.

— Солдатов тоже-ть мужик крепкий.

— Он строг, когда надо. А так — он за каждым доглядит, о каждом попомнит.

— Нам о нем рассказывали до того, как мы сюда с комиссаром нашим, товарищем Грязновым, на планерах полетели. Вот, скажу тебе, когда жуть была. Особенно когда самолет от нас отцепился. Ночь, ничего не видать. Как в могилу опускались. А перед тем я о Солдатове уже слыхал кое-что.

— Он вишь какой закон ввел с самого начала. Даже убитых не оставлять. Чтобы каждый партизан друг о дружке помнил.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: