Телятников знал, что все отдельские новости проникают за перегородку к завотделом с большим опозданием, Но чтобы с таким! «Увы, дядя!» — вздохнул он про себя. IІозавчера его Дульсинею положили в больницу, на сохранение беременности. Она трудно, мучительно переносила это свое состояние. Держалась, правда, мужественно. Когда уж совсем худо становилось, улыбалась ему виновато: «Потерпи, милый.» А вот пришлось все же лечь в больницу. Теперь лежит, просит компота из консервированных вишен. Именно из консервированных. Сегодня надо занести. Где только их достать?
«Отеческую» же заботу шефа Телятников понял не превратно: «Боится, хмырь — квартиру просить стану».
И ведь как в воду глядел завотделом: заявление на квартиру Телятников неделю уже носил в кармане. Все не решался подать. Не достал он его и сейчас. Совсем бы дебильно выглядело: слушал, слушал наставления и — хлоп!
Смиренно поблагодарив шефа за все, откланялся, вышел в коридор. Там, в конце его, у окна, отведено было место для курения. Он сел на подоконник, закурил.
Здесь его и догнала Майя. Впервые подошла после той новогодней ночи. Попросила сигарету. «Вот как! Курить стала!» — удивился Телятников, но вслух ничего не сказал.
Майя так и не прикурила, вертела сигарету в тонких пальцах, смотрела мимо него, в окно.
— Скажи, Володя, — заговорила трудно. — Объясни… если можешь, что тебя остановило тогда? Я была виновата? В чем же?
Телятников смотрел на нее, молчал. Что-то изменилось в Майе. Что? Похудела словно, еще повзрослела. Другими какими-то сделались строгость ее и красота. «Постриглась! — догадался он наконец. — А ее коса острижена, в парикмахерской лежит».
Майя не дождалась ответа. Губы ее дрогнули, покривились.
— Ладно, — она усмехнулась, подняла на Телятникова глаза. — Счастлив ты, по крайней мере?
О чем она? И зачем? Все это было так бесконечно давно, в далекой, туманной, потусторонней жизни!..
— Да! — легко ответил Телятников, словно отпустил Майе непонятный грех. — Счастлив. — И спрыгнул с подоконника.
Потом он вызвал в коридор Рудика. Не заходя в отдел, помаячил ему из двери: выйдь!
— Чо такое, старик, а? — заблестел глазами Рудик. — Майка, да? Чего она?
— Рудольф, — сказал Телятников. — Займи пятерку до послезавтра.
БУДЕМ ЗДОРОВЫМИ («АСТРИД»)
Мир был потрясающе ярок, хотя всего три краски существовало на свете: серая — море, зеленая — сосны, оранжевая — осенняя листва кленов. Но такой оранжевый был этот цвет, такой зеленый, такой серый!
Старушки, старички в австрийских кепочках, ладные молодые женщины сгребали по скверам листья в вороха. Жгли. По Юрмале тянулся низкий вкусный дым.
Снегов ходил по берегу, по бледному песочку. Ходил быстро (все гуляли, отмеряя рекомендованное медициной количество шагов, а он ходил. Почти бегал). Сердце билось где-то в жабрах, в горле. Снегов ходил и уговаривал себя: ну-ну, спокойно. Спокойно. Ведь так же нельзя. Ведь и взорваться недолго.
Что-то непонятное творилось с ним здесь. Он приехал в эту ошеломительную осень, к тишине, к оцепеневшему морю из шумного стандартного городка, не остывший еще от напряжения последних дней работы, упал, словно выстреленный из пушки в благодать, в оранжевость, стеклянность — и его вдруг залихорадило.
…Взлетели чайки, роняя с лапок холодные капельки.
В одном месте тренировались молодые люди, какая-то футбольная команда. Гоняли мяч по песку, деловито переговариваясь:
— Сева! Отдай взад!
— Да ты чё финтишь? Пасни ближнему!
— Кончай стричь и брить!
Было рано-рано. Часов семь утра.
Сердце не унималось — прыгало. Что-то надо было делать: двигаться, действовать, кричать. Он напугал свежего, розовощекого санаторника. Произнес вдруг над ухом слышанную где-то нелепую строчку:
— А море, как соленый огурец, зеленое в пупырышках лежало…
— Ай-и-и! — визганул розовощекий и запрыгнул по щиколотки в воду. — Идиот!
«Точно, — подумал он, — идиот… Из окрестных идиотов — самый главный идиот».
Но не мог удержаться.
Шла краем моря женщина — юная, прыщеватая, тоненькая, в очках.
— Слушайте, — сказал он, поравнявшись. — Не подумайте, ради бога, что я к вам пристаю. Но… черт побери, как все красиво, а?
— Да, — легко пошла на беседу очкарик. — Я лично предпочитаю на взморье именно это время года.
— Необъяснимо. Жутко прямо. А подумайте: вдруг это мы с вами видим в последний раз.
Женщина потухла:
— Гражданин, у вас нездоровая психика.
Он прибавил шагу: «Ишь ты… нездоровая… Соображает! Ну и что? Да разве я со здоровой-то увидел бы всю эту красоту?! Фиг с маслом. Эх ты… очкарик!»
Но и эти, неприязненные вроде бы по форме, слова он произносил в уме вовсе без неприязни, а — наоборот — с теплом, жалостью, с нежностью даже к оставшейся позади незнакомой бледной дамочке.
Он только так мог сегодня думать обо всех — близких и далеких: с нежностью, с восторгом, чуть не со слезами. Только так глядел на все — на песок, воду, сосны, малые травинки.
Плоское море накатывалось на плоский берег. Кричали чайки, сшибаясь в драке.
Снегов не понимал: по тверди он идет или уже по воде — как Христос? И где он? На Земле или далеко-далеко во Вселенной — на прекрасной и страшной планете, где сердца пришельцев разрываются от счастья, от любви и блаженства.
И еще: билось в голове, пело, кричало одно, какое-то космическое, слово: «Астрид!.. Астрид!.. Астрид!..» — на все лады.
Что это — Астрид?.. Женщина? Болезнь? Звезда?..
Он вспомнил. Так звали вчерашнюю девушку из кафе. Ее привел кто-то из приятелей Снегова. Красивая была девушка: высокая латышка, светлые волосы — по плечам, глаза тоже светлые, смелые, длинное лицо с чуть тяжеловатым подбородком. «На Аэлиту похожа», — решил Снегов.
Они танцевали.
Он что-то такое сказал ей во время танца. Что-то, кажется, насчет красивого жениха и будущего счастья.
Она вдруг быстро ткнулась ему в плечо — словно поблагодарила — и всхлипнула. Но тут же взяла себя в руки. Подняла светлые, независимые глаза (слезы в них так и не появились) и ответила, что спасибо, мол, сыта. Обожглась однажды на романтической любви — хватит.
«Надо с ней поговорить! — заволновался Снегов и даже еще прибавил шагу, будто вот уже в сию секунду ему предстояло решить это дело. — Разыскать и поговорить. Обязательно!»
Снегов не знал, кто она. Может, обычная «динамичка», как их называют. «Покрутит динамо» с залетным человеком, вытряхнет ему карманы — и сбежит. Сегодня с одним в ресторане, завтра — с другим. А может, и человек.
«Да какая разница — кто?! — прикрикнул он на себя. — И что — человек-то? Который? Вон ведь всхлипнула даже. Значит, было что-то — красило душу. Любовь была, чувство. А теперь?.. Вобьет в голову, в бестолковник свой красивый, что все мужчины подлецы, — и будет потом жить с этим. Да разве можно так?!»
В доме отдыха Снегов, забыв о существовании лифта, взлетел с разгону этажа на три-четыре. И тут увидел своего земляка и давнишнего приятеля, приехавшего на пару дней позже.
— Слушай! — рванулся к нему Снегов. — Я сделал открытие!.. Ах, ты вниз собрался?.. Ну, ничего — я быстро… Знаешь, что такое «Астрид»?
Приятель качнул головой. Он караулил настороженным ухом шум приближающегося лифта.
— Это когда вдруг начинаешь понимать, — пылко заговорил Снегов, — до боли вот здесь начинаешь понимать…
Приятель неожиданно шагнул в раскрывшуюся дверь лифта и нажал кнопку. Так неожиданно, что Снегов остолбенел от изумления.
Приятель и сам, очевидно, понял, что вышло не совсем хорошо. А может, успел схватить ошарашенный взгляд Снегова. Он отъехал на каких-то пол-этажа, вернулся, но из кабины не вышел, а, держа палец на кнопке «стоп», чтобы двери не закрылись сами, сказал:
— Извини, старина. Я слушаю — договаривай.