Достигли своих.

И — вот она, пуля-дура! Будто в насмешку ударила веселого человека Валерия, пробила узкую грудь с левой стороны. Летела дуриком, а угодила точно…

Немцы зажгли стожок сена, тот самый. Кидали ракеты. Били длинными трассирующими очередями, прижимали оставшихся на ничейной полосе ребят к земле, не давали им отлепить головы. Всех, что ли, собрались повыколотить, собаки.

И наши стреляли — без команды, кто из чего: хоть маленько дать мужикам вздохнуть, подсобить им, прикрыть отсечным огнем.

Отец спрыгнул в окоп к пэтээрщику, молодому пареньку.

— Гляди, сынок! — крикнул. — Танк! Стреляй в него! Немецкий танк, «тигр», выполз на край деревни, медленно разворачивая башню, вынюхивая чего-то хоботом.

— Я не вижу! — сказал паренек, поворачивая к отцу бледное, испуганное лицо. — Не вижу!

«Э, милый, да ты уж готов», — смекнул отец, и сам ухватился за ружье. Он прицелился танку в бок, выстрелил, увидел, как брызнули искры, — и все. «Не берет, — понял отец. — Так, щекотка одна». Заложил новый патрон, стал целить под низ башни: «Должна же быть какая-нибудь щелка… должна же». Выстрелил второй раз, попал опять и снова без толку.

Танк продолжал ворочать стволом.

«Щас лупанет!» — втянул голову отец.

Но «тигр» выцеливал не их жалкий, безвредный для него, окоп. Слева, посередке примерно между нашими траншеями и деревней, стоял отдельный сарай. Танк плюнул в него огнем — черно-красный взрыв потряс сарай, он осел и загорелся.

Отец выбрался из окопа пэтээрщика. Бесполезное это было дело — стрелять по слоновой броне.

У немцев, с краю деревни, тоже что-то горело: дом какой-то или амбар. Там, видно было, перебегали, суетились черные фигурки. Из автомата их было не достать. Отец разыскал на дне траншеи, выковырнул из грязи брошенную винтовку. Насбирал здесь же рассыпанных патронов. Затвор у винтовки то ли заржавел, то ли шибко был забит грязью, отец отколачивал его саперной лопаткой, вставлял по одному патроны и, старательно целясь, стрелял.

Им овладела спокойная, холодная злость. Он стрелял, отбивал лопаткой затвор, вынимал из кармана ватника следующий патрон… И как во время какой-нибудь сосредоточенной, долгой работы через голову его текли мысли — не в виде слов текли, а в виде разных смутных соображений, догадок и картин.

…Да где же эти чертовы «катюши», которые по своим вчера резанули? Где они, у пса под хвостом?.. Сидят, поди, тоже по брюхо в грязи, кукуют. Эхма!..

…Вот бы сейчас оптический прицел, а? Вот бы сейчас-то…

…Нет, не то, не так объяснил Валерию. Про баню-то… Не должны воевать молодые — вот что надо было сказать. Такие, как Валерий, как парнишечка этот, с пэтээром, как другие, которые «мама» кричат при разрывах (он сам слышал), — не должны… Воевать надо мужикам пожившим — таким, как он, как покойный Лизунов, как сержант Черный… у которых руки потрескались от работы и кости закаменели… которые уже нахлебались в жизни всякого, навкалывались досыта, наголодали и выпили свое… и детей нарожали… Такой мужик, если даже увечным вернется, без ноги или без руки, все равно мужик, а не обрубок. И для работы он мужик, и для жены своей — тоже… А эти… когда он пацан еще и щеки, как у девахи, а сам-то девку не трогал ни разу и от работы не падал как мертвый, а уже обрубленный, калечный, — стыдно смотреть на него, стыдно!..

Он стрелял, сцепив зубы. Рука его была твердой.

Иногда какая-нибудь фигурка падала, кувыркалась. От его пули, от чужой ли…

Он стрелял.

ПЯТЫЙ ДЕНЬ

Утром отец вылез из блиндажа на белый свет. В эту ночь остаткам их взвода достался блиндаж, просторный, хорошо оборудованный, со столом и нарами. Похоже, здесь раньше командный пункт располагался: в сторону леса смотрело узкое и длинное окно — наблюдательная щель. И кой-какие вещи, брошенные немцами, подтверждали это. Отец, например, подобрал вроде как игрушечный чемоданчик коричневой кожи, внутри которого лежали мыльница, помазок, безопасная бритва, и в крышку вделано было зеркальце. В общем, ночевали в тепле… Щель завесили плащ-палаткой — так что и не дуло.

Отец вылез и увидел, что белый свет и правда белый. Густой, как молоко, туман закрыл землю — ничего не видать было в пяти шагах.

С той стороны нервно постреливали. Для острастки. Боялись: вдруг наши подползут скрытно. Опять пускали ракеты. Но ракеты не пробивали белизну. Слышно было только, как они шипят.

А наши молчали. Совсем непонятная, сиротливая сделалась война. Еще вчера вечером прополз слух, что командиров всех поубивало. Собрались они вроде в тот самый, отдельно стоящий сарай, посоветоваться, как дальше быть, а «тигр»-то вылезший, когда ударил прямой наводкой по сараю — вот тогда их всех там и накрыло. Отцу слух казался нелепым. На кой ляд им было в сарай забиваться, когда посоветоваться и здесь можно, вон хоть в блиндаже. Но командиров не было видно — факт. Никто не велел со вчерашнего вечера ни вперед бежать, ни назад отходить. Что хочешь, то и делай.

А хотелось есть. Вместе с прочей колесной техникой застряла где-то кухня, третьи сутки мужики жили без горячего. Уже и сухари из НЗ догрызли, а кухни все не было. Прямо кишки спеклись. Хорошо хоть курево еще держалось кой у кого. Однако и курить на тощий желудок было тошно. Казалось, все внутри взрывоопасно. Вот плюнешь сейчас — снег насквозь прожжешь. Отец и плюнул. Коричневый тягучий плевок прожег—не снег, конечно, туман, белесость.

И тут слабенький, чуть заметный потянул ветерок. И отец вдруг почувствовал: пахнет… печеной картошкой пахнет! Он зашевелил ноздрями: откуда бы ей здесь взяться, картошке-то? печеной?.. Но пахло явственно, наносило вроде бы со стороны деревни. До деревни, однако, далековато. Если там какой любитель и печет — отсюда не учуешь. Значит, ближе… Где, что горело?.. Сарай вчера горел… ничейный — вот что!..

Так он соображал, а сам уже двигался машинально. Сначала вдоль траншеи, потом выкарабкался наверх, пошел полем, примерно определив направление. Летали в тумане где-то редкие пули. Отцу они казались нестрашными. Он все время как будто внутри электрической лампочки находился. Есть такие лампочки — белые, непрозрачные. Только стенки у этой лампочки были толстыми, ватными и, верилось, непробиваемыми. Отец все-таки ложился, когда начинали стрелять. Не бухался с размаху, а спокойно ложился и ждал тишины. А как стихало, поднимался и снова шел, крался, пригибаясь невольно (успела уже выработаться привычка).

Сарай возник в тумане неожиданно, большим темным пятном. Отец осторожно просунулся вовнутрь, осмотрелся. Стены у сарая оказались кирпичными, потому и уцелели, а крыша, стропила, потолок — все это прогорело и обрушилось. Рухнуло прямо на ворох картошки, сваленной в углу.

Отец разломил одну картошину: она была еще горяченькая.

«Хоть в рубахе, да притащу ребятам, — решил он. — А самому здесь надо наедаться».

Он подсел к этой куче, достал из гимнастерки соль, завернутую в тряпочку. Первые четыре штуки навернул прямо с корками. Обдует маленько, в соль помакнет — и в рот. Потом уж стал разламывать, выедать чистую серединку, а корки, черные, затвердевшие бросал.

Котелок отец оставил в блиндаже, никакой другой посудины у него не было. Он потуже затянул ремень на ватнике, напихал картошки за пазуху. Вошло немного, а все равно он округлился, как голубь-дутыш. Ложиться на землю ему теперь стало неспособно, потому на обратном пути он только присаживался на корточки — все, мол, пониже. Один раз, когда немецкий пулемет долго не унимался, перевернулся на спину и полежал так, выставив вверх свои бугристые «титьки». Картошка приятно согревала грудь. «Еще бы снизу потеплее — и лежи-полеживай», — мелькнула несерьезная мысль.

Ребята умяли его добычу в момент. Да там и досталось-то… по две-три штуки на брата. Проглотили, в общем, а глаза у всех голодные.

— И много там ее? — стали спрашивать.

— Да тонны две, не меньше! — сам удивляясь, ответил отец. К нему только сейчас пришло возбуждение. — Ей-бо! Тонны две, и вся печеная! Веришь-нет, как специально кто испек!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: