Фильм был из современной жизни. Рассказывать там особенно нечего. По доброй воле я бы ни за что на него не пошел — разве только из-за того, что музыку к нему делали эти ребята из ансамбля «М. С.». Они. наверно, просто хотели в кино пробраться. А фильм был про одного парня такого, он пришел со стройки и решил начать новую жизнь. До этого с ним не все в порядке было, я имею в виду — политически, и даже стройка не помогла. А погорел он за нанесение телесного повреждения: он там пенсионера одного двинул за то, что тот к нему из-за музыки приставал — слишком шумная, крикливая и все такое. Сразу после стройки он попал в больницу — с желтухой кажется; во всяком случае, к нему не пускали никого. Да у него никого и не было. Но в больнице, в его палате, нашелся один такой агитатор — ну, в общем, воспитывал всех. Я как все это увидел, сразу понял, что будет дальше. Этот агитатор, конечно, станет на него капать, пока тот все не осознает и не вольется благополучно в коллектив. Так оно и было. Он попал в передовую бригаду с передовым бригадиром, познакомился с передовой студенткой; ее родители, правда, сначала были против, но потом тоже не захотели отставать, когда поняли, каким он стал передовым, и под конец он даже в армию пошел. Не знаю, видал ли кто из вас этот передовой фильм, парни. Единственное, что меня там заинтересовало, кроме музыки, это был брат главного героя. Тот его везде за собой таскал, чтобы тоже к коллективу приобщить. Они все время потом этого агитатора разыскивали. Ну как тут не прослезиться? А брат очень даже охотно за ним таскался: во-первых, ему просто приятно было по свету пошататься, а потом, видать, передовая студентка была ему не просто так, да и он ей тоже. В одном месте я даже подумал: еще одно слово — и она готова, стоит ему только захотеть. Во всяком случае, с этого момента она мне вдруг стала намного симпатичней. Он таскался за братом туда-сюда, но на агитацию не очень-то поддавался. Он клоуном в цирке хотел стать. Вбил себе это в башку, и все. Они ему говорили, что он просто лодырничает, вместо того чтобы приобрести приличную профессию. Приличную профессию, парни! Уж я-то это знал. А он в цирк потому и рвался, что свет хотел посмотреть, хоть немножко. Ну и что? Я очень хорошо его понимал. Что в этом плохого? По-моему, большинство людей хотят свет посмотреть. А кто уверяет, что нет, тот просто врет. Я сразу выключался, когда кто-нибудь начинал заливать насчет того, что Миттенберг — это и есть весь белый свет. Вот и братец этот тоже был такой.
Постепенно мне стало интересно, а кто всю эту историю сварганил. Я все время наблюдал за сценаристом, когда мы потом сидели в учительской и по очереди рассказывали, какой мы посмотрели замечательный фильм и как многому в нем можно научиться. Сначала высказались все присутствующие учителя и мастера — насчет того, чему он должен был нас научить, потом мы — насчет того, чему мы научились. А сценарист за все время слова не проронил. И вид у него был такой, будто весь этот цирк с нами, образцовыми мальчиками, ему до фитиля. Потом создателя фильма повели по всем нашим мастерским и все такое. Тут мы с Вилли воспользовались случаем и насели на этого типа. Просто прилипли и оттерли его потихонечку от других. Мне сначала даже показалось, что он нам за это очень благодарен. Тогда-то я и сказал ему свое настоящее мнение. Сказал, что фильм, в котором люди только и знают, что учатся и перевоспитываются, сплошное занудство. Каждый сразу видит, чему он должен учиться, а ни одна собака не хочет, проучившись целый день, еще и вечером в кино учиться, в кино отдыхать ходят. Он сказал, что тоже так считает, но иначе нельзя было. Тогда я ему и посоветовал не соваться в это дело, а лучше взяться за исторические фильмы; там уж каждый с самого начала знает, что они не для отдыха. Тут он заспешил, чтобы догнать своих приятелей, которым Флемминг расписывал наше передовое обучение. Мы не стали его задерживать. У меня все равно было такое чувство, что у него что-то в печенках сидит, то ли из-за нынешнего дня, то ли вообще. Жалко только, что у меня его адреса не осталось. Может, он был из Берлина, тогда бы я к нему сходил, уж тут бы он у меня не отвертелся.
— Семья Шмидтов в этом доме живет?
— А кого вам нужно?
— Фрау Шмидт.
— Это я. Вам повезло.
— Да. Моя фамилия Вибо. Отец Эдгара.
— Как вы меня нашли?
— Это было не так просто.
— Я хочу сказать: как вы узнали обо мне?
— Из магнитофонных пленок. Эдгар посылал магнитофонные пленки в Миттенберг — вместо писем.
— Я ничего этого не знала. И там есть про меня?
— Очень мало. Что вас зовут Шарлотта и что вы замужем. И что у вас черные глаза.
Спокойно, Шерли. Я ничего не сказал. Ни слова.
— Какая Шарлотта? Это я, что ли, Шарлотта?!
— Не знаю. Но что же вы плачете? Не надо плакать.
Не надо реветь, Шерли. Буза все это. Из-за чего тут реветь? А имя я из той самой книжки взял.
— Извините меня, пожалуйста! Эдгар был такой идиот! Такой беспросветный, твердолобый идиот! С ним ничего нельзя было поделать. Извините, пожалуйста!
Это точно. Я был идиот. Ох и идиот же я был! Только перестань реветь. По-моему, никто даже и представить себе не может, какой я был идиот.
— Я, собственно, хотел спросить, не сохранился ли у вас портрет, который он нарисовал.
— Да Эдгар вообще не умел рисовать! Это еще один его идиотский заскок. Каждому это было ясно, но ему ведь попробуй докажи. А скажешь ему прямо, он, бывало, сразу понесет такое, что ничего понять невозможно. Может, он и сам не соображал, что несет.
Вот такой ты мне больше всего нравилась, Шерли, когда так вот заводилась. Но насчет того, что каждому сразу было ясно, будто я рисовать не умел, это не совсем верно. Я хочу сказать — кому-то, может, это и было ясно, но я здорово умел делать вид, что кое-что все-таки соображаю. Это самое верное дело, парни. Главное не в том, чтобы что-то уметь, а в том, чтобы делать вид, что умеешь. Тогда все в порядке. Во всяком случае, в живописи, в искусстве и всей этой муре. Вот, скажем, клещи хороши, когда они зажимают. А картина? Да ни одна собака на самом деле не знает, хорошая та вон картина или нет.
— Это началось с самого первого дня. В нашем детсаду на том участке была, как мы говорим, прогулочная площадка — ну, песочница, качели и все такое. Летом мы почти целые дни на ней проводили, если погода была хорошая. Сейчас-то там все снесли. Детишки каждый раз сломя голову мчались к песочнице, к качелям или в кустарник. Кусты, правда, были уже на соседнем участке, но и он тоже практически был наш. Забора не существовало, и там давно уже не появлялось ни души. Весь квартал ведь собирались сносить. И вдруг вижу — из домика выходит человек, парень, заросший такой, нечесаный, обтрепанный. Я сразу позвала детей к себе.
Это был я. Спросонок, старики. Ох и смурной я был! Глаза никак не продеру. Шлепаю в сортир, потом оттуда к колонке. Но не могу вдруг мыться водой из колонки, и все тут. Будь передо мной озеро — сразу бы вниз головой. А вода из колонки прямо смерть для меня.
Не знаю, понятно ли вам. Просто я недоспал. Шерлины горлопаны меня разбудили.
— И это был Эдгар?
— Это был Эдгар. Я тут же запретила детям ходить на тот участок. Но знаете — дети! Через пять минут смотрю — ни одного нет. Зову их и вижу: они опять там, с Эдгаром. Эдгар сидит перед своей избушкой, с кистями, красками, а они за его спиной — притихли как мышки.
Это точно. Я, правда, никогда особенно не любил детей. Вообще-то я ничего против детей не имею, но особенно никогда их не любил. Они как пристанут, так угробить человека могут — меня, во всяком случае. Или, наверно, мужчин вообще. Вот вы слыхали хоть об одном воспитателе детского сада? Но я терпеть не мог, когда человека сразу считали чуть ли не бандитом, если у него волосы длинные, брюки без складочек, встает не в пять утра, не несется сломя голову к колонке, чтобы совершить холодное обтирание, и не знает, какую зарплату будет получать в пятьдесят лет. В общем, я вытащил свои краски, уселся за берлогой и стал намечать карандашом перспективу, как художнику полагается. Не прошло и пяти минут, как Шерлины недоростки выстроились за моей спиной в полном составе.