Мичман ввел Луиса в кабинет дона Индалесио.
Два брата, Эредиа-адмирал и Эредиа-контрабандист, кинулись друг к другу и порывисто обнялись.
– Луисито!.. – всхлипнул прослезившийся адмирал. – Луисито! Ты ли это?… Господи!..
– Дорогой братец!.. – умиленно воскликнул Луис. – Дорогой братец!..
И замолчал, потому что, в сущности, ничуть не волновался и не знал, что еще сказать. А мичман, тронутый этой встречей, поспешил выйти, чтобы рассказать товарищам, как расчувствовался адмирал.
Братья долго обнимались и хлопали друг друга по спине, как того требовал испанский обычай, и наконец уселись друг против друга в глубокие кожаные кресла, а статуя дона Хуана Австрийского, победителя при Лепанто, хмуро взирала на сцену свидания адмирала испанского флота с заурядным контрабандистом. Успокоившись, они стали беседовать о своих братьях и сестрах. Поскольку семья была немалая и они могли кого-нибудь пропустить, дон Индалесио предложил перебирать всех по порядку, начиная со старшего. И так они поговорили о Доминго-епископе, о Франсиско-депутате, об Энрико-полковнике и о Гилермо-землевладельце. По той же нисходящей возрастной дон Индалесио упоминал и сестер: Марию Кристину, Росу Амалию, Марию Пилар, Эмилию Кармен и еще нескольких. О вышедших замуж за время отсутствия Луиса дон Индалесио сообщил подробно: за кого они вышли, какое состояние и какие привычки у их супругов, а также поскольку детей они произвели на свет. Милостью судьбы все перечисленные до сих пор были живы и здоровы. Но когда братья дошли до самого младшего члена своего многочисленного семейства, Рикардо-монаха, голос Дона Индалесио дрогнул.
– Ты уже знаешь о Рикардо, не так ли?- – грустно спросил адмирал.
– Мне писал Доминго.
– Что он тебе писал?
– Что он умер от сыпного тифа.
– О, точно ничего не известно! – воскликнул дон Индалесио. – В сущности, никто не знает, как умер Рикардо… Из всего персонала больницы уцелел один обезумевший монах, который нес бессвязную чепуху, и сестра милосердия…
– Бедный Рикардо! – сказал Луис.
И ему стало стыдно, что его почти не тронула смерть самого младшего брата. Он смутно помнил его: хрупкий смуглый подросток с горящими глазами и впалыми щеками, в рясе ученика Алхесирасской иезуитской семинарии, всегда сторонившийся игр и веселья. Он любил этого мальчика за странное пламя, светившееся в его глазах, и презирал за кресты и молитвенник, которых тот не выпускал из рук.
– Рикардо был очень даровит, – грустно продолжал адмирал. – Ты, может, не знаешь, он закончил медицинский, философский и теологический… Еще совсем молодым он достиг высокого положения в ордене. Отец Педро, граф Сандовал, видел в нем своего преемника и будущего генерала ордена…
– Какого ордена?
– Иезуитов.
– Ах… да! – сказал Луис.
И братья с полминуты хранили грустное молчание, дабы подчеркнуть друг перед другом свою скорбь о Рикардо-иезуите.
– А ты что делаешь? – спросил адмирал, переборов скорбь.
– Разъезжаю!
– Чем занимаешься?
– Торговлей.
Щетинистые, уже посеребренные сединой брови Индалесио недовольно дрогнули. Торговля стояла ниже достоинства испанского аристократа. Эредиа не должен заниматься торговлей.
– Чем ты торгуешь?
– Медикаментами, – невинно ответил Луис.
Он не солгал. Он считался владельцем фирмы, торгующей медикаментами.
– Долго пробудешь здесь?
– Около месяца.
– А потом?
– Поеду в Аргентину.
– Hombre!.. Hombre!..[5] – проворчал идальго с неодобрением.
Дон Индалесио был убежден, что несчастья постигали Испанию только из-за того, что испанские аристократы с давних пор покидали родину и эмигрировали в Америку.
– А вы как здесь? – в свою очередь спросил Луис, чтобы пресечь дальнейшие расспросы брата. – Как пережили гражданскую войну?
– Слава богу!.. – набожно ответил дон Индалесио. – Господь сохранил нас. Наша семья собралась в Кордове. Мы уцелели, но пролилось много благородной крови… Красные чуть не вырезали всю аристократию!
Луис не ответил. Набожный тон брата разозлил его, и, вместо того чтобы вслух порадоваться вместе с ним, он холодно подумал: «И хорошо бы сделали».
Они поговорили еще о дядьях и тетках, тоже довольно многочисленных, а потом, как это часто случается с родственниками, почувствовали, что тяготятся друг другом. Луис записал адреса Доминго-епископа и Франсиско-депутата, чтобы навестить их в ближайшие дни. Потом еще раз обнял брата и вышел из министерства.
II
Установилось знойное, солнечное и ослепительно яркое мадридское лето.
Южноамериканские красавицы из отеля, которые иногда заглядывались на Луиса Ромеро, одна за другой отбывали со своими приятелями и отцами в Сан-Себастьян и на другие курорты Атлантического побережья. Оставались только деловые люди, большей частью испанцы, захваченные новой горячкой – вывозом вольфрамовой руды, да еще второразрядные служащие посольств воюющих стран. Все они мучительно потели от невыносимой жары и искали прохлады в баре.
Днем небо дрожало в тяжелом свинцово-сизом мареве, а вечерами становилось оранжевым и изумрудно-зеленым, и на его фоне вырисовывались небоскребы Гран-Виа, купола почты, обелиск Даоиса и Веларде. Горожане располагались в тени на Пасео-дель-Прадо и на площади Кановас, болтали, курили, ели бананы или читали чувствительные романы о севильских цыганках и бандитах со Сьерра-Невады. Кафе кишели чиновниками, которые негласно отвоевали себе привилегию приходить на службу часом позднее, потому что в таком пекле невозможно работать. На высоких стульчиках в барах, где было прохладней, но напитки стоили дороже, дремали кокотки с оранжевыми от пудры лицами, с губами цвета цикламена и иссиня-черными волосами. Они были похожи на яркие экзотические цветы, заготовленные для ночной распродажи, когда их за бесценок расхватывает вульгарная публика. В этих барах держался возбуждающий запах потных женских тел, алкоголя и пряных духов.
Раскаленный воздух торговых улиц Монтера и Севильи был насыщен испарениями бензина, запахом автомобильных шин и мануфактуры. Жители центра с нетерпением ждали захода солнца, когда со Сьерра-де-Гвадаррамы потянет легким освежающим холодком, а из открытых дансингов и кондитерских грянут джазы, гитаристы, зазвучат андалусские песни. Тогда столики перед кафе «Молинеро», «Аквариум» и «Марфил» займут мужчины и кокотки богатого, делового, торгового Мадрида, мужчины, которые использовали приятное отсутствие жен, отправленных на курорты, и с которыми «мухоморы» не желали смешиваться потому, что их раздражал шик этих парвеню, и еще потому, что они-то, мелкие дворяне и «мухоморы», были люди совсем другого пошиба: у них были прадеды, сражавшиеся под командованием Франсиско Писарро и герцога Альбы, и оттого им следовало сидеть в неприглядном, не защищенном от палящего солнца, но аристократическом казино, отдельно от народа.
Так выглядели днем и вечером Гран-Виа, Алькала и Пасео-дель-Прадо. Но стоило посетить предместья Чамбери, Саламанку и Чамартин, коммунистические кварталы за Браво-Мурильо и вокруг Сьюдад-Университариа, чтобы понять, почему испанцы прогнали последнего Альфонса и почему даже калеки встали на защиту республики. Здесь, под синим небом, солнце безжалостно освещало развалины – последствия гражданской войны. Здесь были только горе и нищета. Инвалиды, бывшие защитники баррикад, ковылявшие на костылях в поисках тени под разрушенными. И оградами, вдовы бойцов рабочих батальонов, матери, сыновья которых были поголовно перебиты из итальянских пулеметов, туберкулезные дети, все еще игравшие в vohmtarios,[6] черноволосые девушки с желтыми лицами, которые пели «Интернационал» и носили патроны в окопы и которые все еще, несмотря на голод, сохраняли свое женское достоинство. Эти обитатели скорбных кварталов своими костылями, лохмотьями, нищетой и горем все как один проклинали лицемерную набожность и средневековое мракобесие, богатство и эгоизм другого, блестящего Мадрида. Ни один благочестивый кюре, ни один знатный сеньор не удостаивал своим любопытством этот страшный Мадрид, потому что все они боялись его обитателей. И только к вечеру, когда солнце заходило и вытягивались вечерние тени, когда к грязным лавчонкам направлялись молчаливые женщины купить немного лежалой рыбы и прогорклого оливкового масла на деньги, вырученные за день, по улицам проезжали конные патрули гражданской гвардии с карабинами за спиной и тяжелыми кожаными плетками в руках, чтобы внушить жителям этих подозрительных кварталов уважение к власти.