— Не искупаемся? — спросил Бекишев.
— Можно…
Привязали лошадей и разделись в тени под ивами. На речке в этот час было нелюдно, только метров на сто повыше прыгала и плескалась в воде стайка голых коричневых мальчишек.
Коростелев сбежал с берега, нырнул, вынырнул и поплыл красивым кролем. Бекишев плыл рядом на спине, блаженно зажмурив глаза.
— Ах… хорошо! — сказал он.
Выходя на берег, чувствовали во всем теле свежесть, бодрость, могучий бег крови. Коростелев лег ничком на песок.
— Хорошо! — повторил Бекишев.
— Каждый бы день раза два так окунуться, — сказал Коростелев, прижавшись щекой к песку, — никакого курорта не надо.
— Я каждый день купаюсь.
— Не понимаю, — сказал Коростелев.
— Чего не понимаете?
— Как это вы ухитряетесь каждый день. Я с утра как закручусь — только тогда и опомнюсь, когда все люди спать полегли. Иной раз подумаешь: эх, сбегать бы на речку! — и ни черта времени не выкроишь.
— Вот — выкроили же, — улыбнулся Бекишев, одеваясь.
В белой рубашке с засученными выше локтей рукавами, коренастый, сильный, он сидел рядом с Коростелевым, выбирал, не глядя, из песка маленькие круглые ракушки и бросал их в воду, в какую-то ему одному видимую мишень.
— Не знаю, — сказал Коростелев нехотя, — живу я как будто правильно…
— Это вам кажется, — сказал Бекишев и, нацелившись, бросил ракушку.
— По-вашему — неправильно живу?
— Абсолютно неправильно.
— Это почему же?
— Даже искупаться времени не хватает. Что же тут правильного? Ну, купанье — полбеды, мелочь; а вот то, что вы не учитесь, это уже совсем неправильно и даже преступно.
Эта мысль не раз приходила Коростелеву в голову, она была тревожная, он гнал ее. «Когда мне! — думал он. — Вот наладятся дела, тогда буду учиться».
И сейчас он сказал:
— Пока не приведем совхоз в цветущее состояние, мне учиться некогда. Данилов говорил, зимой курсы какие-то будут в области для директоров совхозов — значит, съезжу, поучусь. А что касается купанья и прочего, то я сколько раз, еще даже когда пионером был, составлял режим дня, и моментально этот режим летел кувырком, не знаю почему.
— Вы уверены, — спросил Бекишев, внимательно дослушав до конца, — что вам удастся привести совхоз в цветущее состояние, не учась систематически и всерьез? Жизнь идет вперед — не боитесь отстать?
— А наша практика? — возразил Коростелев, поднимаясь с живостью. Практику вы ни во что не считаете?
— Не верю в теорию без практики, — сказал Бекишев. — Не верю в практику без теории. Через пять лет вы не сможете руководить совхозом. Даже раньше: через два-три года. — После каждой фразы он быстрым и резким движением бросал ракушку. — Через десять лет почувствуете себя балластом. Те самые люди, которыми вы сейчас руководите, опередят вас. И ничто вам тогда не поможет — ни боевые заслуги, ни практические знания, ни то, что вас любят, — да, вас любят, полюбили… очень хорошо относятся… но, все равно, отставания не простят.
— А время-то, время! — закричал Коростелев. — Где я его возьму, ведь сутки-то мне никто не удлинит!
И тут Бекишев рассердился — в первый раз. Словно туча нашла на его лицо, и взгляд стал жестким.
— Не хочу уговаривать, будто вы маленький, — сказал он холодно, не глядя на Коростелева. — Ребяческая увертка. Вы ее придумали, чтобы перед самим собой оправдаться. А тут просто лень, обыкновенная мальчишеская лень, вот как школьнику не хочется учить уроки… Поехали.
«Он прав, и нечем крыть, — думал Коростелев, одеваясь. — Надо, надо учиться! — думал он, едучи вдоль берега рядом с Бекишевым. — В этом году, кажется, уже поздно подавать заявление, но в будущем подам… обязательно! А то — в самом деле отстанешь, безнадежно отстанешь, пропадешь!..»
Летом жизнь становится уже совершенно лучезарной.
Летом человек купается в речке, потом вылезает на берег и обваливается в горячем песке, как котлета в сухарях, и тут же из песка строит крепости и города, потом опять лезет в воду, и вслед за ним ныряют с берега длинноногие лягушки, а на кончике ветки сидит, задремав, вся в солнце золотая стрекоза и чуть-чуть покачивается вместе с веткой.
Летом роща, которая зимой так далеко, оказывается расположенной совсем близко от дома; Сережа ходит туда каждый день. Это первое лето, что мама разрешила ему ходить в рощу с мальчиками, без взрослых. А как без взрослых хорошо, если бы они знали!
Летом не надо зашнуровывать и расшнуровывать ботинки (никчемное занятие, придуманное на страданье людям) и вообще тратить время на одеванье и раздеванье: бегаешь в трусиках, и только вечером мама кричит с крыльца:
— Сережа, где ты, иди надень рубашку, уже свежо!
И каждый день щедро дарит нежданные открытия и радости.
Самая большая Сережина радость этим летом — галка.
Галку принес Васька. Она была желторотая, летать не умела, ходила с трудом, припадая к полу и волоча хвост.
— Где ты ее нашел? — спросил Сережа.
— У нас в саду, на земле, — ответил Васька. — Из гнезда выпала.
— А почему ты не положил ее обратно в гнездо?
— На ней не написано, из которого она гнезда. Там галочьих гнезд до черта. Не в то гнездо положишь, они ее до смерти забьют.
Галка открыла клюв и крикнула: «Кар!»
— Есть хочет, — сказал Васька.
Сережа ножиком раскопал землю под сиреневым кустом, нашел несколько дождевых червей и дал галке. Она проглотила их, давясь от жадности, и заорала еще громче: «Кар! кар!»
— Подари мне ее, — сказал Сережа.
— А что за нее дашь? — спросил Васька.
— Я не знаю, — грустно сказал Сережа, чувствуя, что сейчас Васька его ограбит.
— Ладно, сговоримся, — сказал Васька, не придумав сразу, какую бы цену положить за галку. — Ты ее, главное дело, корми хорошенько, а то издохнет. Они, воронье, ненасытные.
Он ушел, а черная, взъерошенная, орущая и вертящая головой птица осталась у Сережи.
Кот Зайка, разбуженный ее криком, вышел, потягиваясь, на террасу и осторожно принюхался.
— Не смей! — закричал на него Сережа. — Не смей ее трогать! Я тебе дам!
— Ох, Сережа, — сказала Марьяна, — и нажил же ты себе хлопот…
Теперь Сережа с утра до вечера был занят работой: копал землю и добывал червей для галки. Галка жила в его комнате, в коробке от кубиков, выложенной внутри мягкими тряпочками и ватой. Целый день ее требовательные крики разносились по дому. Время от времени нужно было ее поить: она задирала голову и разевала клюв, и Сережа лил ей в рот воду из чайной ложки. Дверь и окно приходилось охранять, чтобы Зайка не забрался в комнату.
— Отвратительная птица! — сказал Иконников. — Удивляюсь, Марьяна Федоровна, как вы позволяете.
А как не позволить, если Сережа привязался к этой птице?
— Галя-Галя! — кричал он со двора, неся ей червей в игрушечном ведерке, и галка отзывалась из комнаты неистовым «кар!».
Он кормил ее и приговаривал:
— Бедная! Голодная! Ну, ешь, ешь, Галя-Галя-Галя!
Так он приучил ее к кличке.
Прошло недели две, и галка отказалась сидеть в коробке. Она потребовала, чтобы ее выпустили на воздух. Сережа отворил дверь. Вертя головой, поблескивая бусинками глаз, галка перебралась через порог, перешла столовую и вышла на террасу. Там под стулом, развалясь, спал Зайка. Он открыл глаз и посмотрел на галку… Галка, выпятив грудь, подошла к нему, каркнула и ударила его клювом в глаз — Зайка едва успел зажмуриться… Он сел и некоторое время наблюдал за галкой; потом, видимо, решив, что лучше не связываться, угрюмо и обиженно удалился в комнаты.
Галка росла. Деловитой походкой, переваливаясь и подскакивая, она ходила по дому и по двору. Сама копалась под кустами сирени — искала червей. За обедом взлетала на стол и выхватывала из тарелок макароны и капусту. И Зайка, и собака Букет боялись ее: она взлетала им на голову и больно клевала в темя. У кур поднимался переполох, когда галка приближалась к ним.