Подобные умозаключения А. де Кюстину диктовало не стремление к истине, а своеобразное мифотворчество, превращающееся в памфлет. О. де Бальзак, познакомившийся с замыслом книги, в письмах к Э. Ганской от 3/15 марта и 21 июня / 3 июля 1840 г. назвал ее «страшной», а Ж. А. Шницлер, автор сочинений о России, — «намеренно злой» и притом «остроумной». Кюстин осознавал задачу своего сочинения в военной терминологии (как «бой с колоссом», с которого необходимо «сорвать маску» при малом количестве боеприпасов), а также признавался в навязчивых идеях и грезах болезненного воображения. При таких подходах, установках и состояниях сознания любая страна может быть представлена в соответствующем освещении. Как замечал Я. Н. Толстой, «славную книгу мог бы сейчас написать о Франции кто-нибудь из русских, в отместку за книгу о России маркиза де Кюстина: стоило бы только перечислить все обвинения, которыми осыпают друг друга различные партии; стоило бы только воспроизвести все то, что высказывается в печати о непорядках, безнравственности, корыстолюбии, недобросовестности и даже бесчеловечности французов. И действительно, никогда, быть может, не совершалось столько преступлений, сколько их совершается с некоторых пор в городе, именуемом ими столицей культурного мира, да и вообще по всей Франции, впавшей в ту глубочайшую развращенность, которая ежедневно сказывается в ужасающих, приводящих в содрогание преступлениях…» (ЛН. 1937. Т. 31–32. С. 603). Можно было бы добавить к «высказываниям печати» и исторические явления: религиозные войны, колдовские процессы, восстания угнетенного народа, революционный террор и т. д.
Подобные доводы tu quoque (ты тоже — лат.) естественно возникали сами собой, не затрагивая мировоззренческих и методологических предпосылок книги. И именно усеченно-памфлетная и «романическая» методология, выделяющая из многоликой и противоречивой социально-исторической реальности «живописные» факты, отрывающая их от целостного контекста, направляющая на них яркий луч света и выдающая их за полноту картины и истины (методология, свойственная разного рода «художникам», риторам, ораторам, идеологам, пропагандистам), становилась ясной более глубоким читателям. П. А. Вяземский подчеркивал: «Автор путешествия, хоть он и пробыл в России слишком мало времени для того, чтобы собрать достаточный документальный материал для написания добросовестной и поучительной книги, должен был, однако, увидеть здесь то, что видят здесь почти все, и что видят почти всюду: добро по соседству со злом; пороки и добродетели; добрые намерения, извращаемые при их воплощении в жизнь; тайную и непрерывную борьбу между слабостями и страстями человеческого сердца и вечными принципами истины, добра и красоты, борьбу, верх в которой берет то одна, то другая сторона» (Вяземский П. А. Еще несколько слов о труде г-на де Кюстина «Россия в 1839 году», по поводу статьи о нем в «Журналь де Деба» от 4 января 1844 года // Теоретическая культурология и проблемы истории отечественной культуры. Брянск, 1992. С. 81). А. де Кюстин же, по заключению П. А. Вяземского, употребил свой ум и талант для сочинения толстенного с «оттенком партийности» четырехтомного «романа», наполненного грезами, намеками, «белой и черной магией», смесью ложного пафоса и морализаторства, скандальности и философских обобщений, религии и политики, исторических фактов и сплетен.
Отметив методологические и личностные особенности книги, П. А. Вяземский и многие другие ее критики оставили без внимания отмеченную Тютчевым в письме к жене от 14 июля 1843 г. завороженность автора архитектурой Московского Кремля и православных храмов (нечто подобное испытал более четверти века назад Наполеон), церковным пением, некоторыми чертами характера русских, таинственным величием страны, которое его страшит и одновременно восхищает (см. об этом: Кожинов В. Маркиз де Кюстин как восхищенный созерцатель России // Москва. 1999. № 3. С. 164–169). По его впечатлению, Россия на всем огромном протяжении «внимает голосу Бога» и являет собой «удивительное государство»: «…никто более меня не был потрясен величием их нации и ее политической значительностью. Мысли о высоком предназначении этого народа, последним явившегося на старом театре мира, не оставляли меня на протяжении всего моего пребывания в России» (Кюстин. Т. 1. С. 20).
Подобные мысли озадачивали многих читателей. Например, К. К. Лабенский замечал: «…как ни странно, г-н Кюстин, утверждая на одной странице, что мы обречены на гибель, на другой немедленно прибавляет, что мы безмерно сильны и способны еще раз явить миру зрелище великого нашествия» (цит. по: НЛО. 1994. № 8. С. 137). А. Я. Булгаков в письме к П. А. Вяземскому от 22 декабря 1843 / 3 января 1844 г. восклицает: «И черт его знает, какое его истинное заключение, то мы первый народ в мире, то мы самый гнуснейший!» (там же. С. 124). К. А. Фарнгаген фон Энзе в письме к П. А. Вяземскому от 28 декабря 1843 / 9 января 1844 г. констатирует, что сквозь ненависть ревностного католика «у автора проступают, быть может, помимо его воли, выводы весьма лестные как для нации, так и для правительства; прежде всего, сам император предстает на страницах этой книги в качестве фигуры величайшего исторического масштаба, и этот образ оказывается тем более лестным, что нарисован рукою явного недоброжелателя ‹…› Вдобавок, господин де Кюстин безусловно искренен; он передает дело в ложном или извращенном свете, но лишь потому, что сам обманут» (там же. С. 137).
Под «обманом» К. А. Фарнгаген фон Энзе имеет в виду мнения русских либералов (П. Б. Козловский, А. И. Тургенев, Н. И. Тургенев), которые, по его словам, «с удовольствием изображают Россию в самом мрачном свете», смысловые акценты и лексика которых в этом изображении («деспотизм», «рабство», «азиатский народ» и т. п.) отчасти совпадают с таковыми в зарубежной печати и которые в частных беседах с маркизом в определенной степени преформировали точку зрения будущего путешественника, а в целом с наибольшим удовлетворением встретили его книгу. Последняя, писал 19/31 июля 1843 г. Н. И. Тургенев брату, «носит на себе отпечаток истины в главном характере того, что он описал. Подробности могут быть неточны, но сущность русского быта справедливо и точно изображена и в ярких чертах ‹…› Что книга эта будет полезна и для Европы и для России, в том не сомневаюсь ‹…› Русские обязаны будут взглянуть в это зеркало: отражение их образа конечно устрашит их: но вина не зеркала, а оригинала» (там же. С. 120–121).
Подобные оценки возрождаются у ряда современных отечественных исследователей, повторяющих, что автор «России в 1839 году» может ошибаться в частностях, но точен в целом, верен по сути, и согласно цитирующих, например, мнение своего зарубежного коллеги (Tarn J.-F. Le marquis de Custine, ou Les malheurs de l’exactitude. P., 1985. P. 518–519), что у Кюстина «страшные картины якобинского деспотизма» оттеняют «еще более страшные картины деспотизма царского, российского» (цит. по: Мильчина В. А., Осповат А. Л. Комментарии // Кюстин. Т. 1. С. 512).
Кюстиновское мифотворчество, нередко склоняющееся к карикатуре или шаржу, но принимаемое за исторический анализ, было широко использовано в период «холодной войны» (см. об этом: Мяло К. Между Востоком и Западом: Опыт геополитического и историософского анализа // Москва. 1996. № 12. С. 89–95). Необходимо подчеркнуть, что использование на Западе кюстиновского усеченно-гипертрофированного образа «варварской» и «деспотичной» России в идеологических и политических целях соседствовало со стремлением более объективно оценить его книгу. Так, американский исследователь Дж. Ф. Кеннан хотя и склонен отождествлять описанную маркизом Россию Николая I с Россией Сталина и Брежнева, все-таки вынужден признать, что тот увидел лишь «одну Россию» и не увидел «другую», в которой проявились высокие «интеллектуальные и духовные качества русского народа» (Kennan George F. The Marquis de Custine and his «Russia in 1839». Princeton, New Jersey, 1971. P. 124). Французский исследователь М. Кадо раскрывает особенности писательской манеры А. де Кюстина, когда тот ограничивается «живописными набросками, не имеющими большого значения», прибегает к «широким обобщениям, отделенным от увиденных вещей» или злоупотребляет свободой эпистолярного стиля: в результате, например, «у западного читателя может сложиться впечатление, что Николай — это новый Петр Великий, но также и новый Иван Грозный. Кюстин в совершенстве владеет такими намеками и инсинуациями» (Cadot. P. 190). По убеждению М. Кадо, для объективного отношения к труду путешествовавшего маркиза следует учитывать и его психологическое своеобразие: «Современный читатель, конечно, не станет искать исторических уроков и наставлений в “России в 1839 году”: он более заинтересуется патологическим влечением Кюстина к сценам ужаса и жестокости. Только психолог смог бы в достаточной мере описать и объяснить столь очевидный случай садомазохизма. Но, на наш взгляд, невозможно понять “Россию в 1839 году”, не акцентировав эту глубокую наклонность автора книги» (там же. С. 197).