В истории любой страны есть столько мерзости и крови, что задеть чью бы то ни было национальную гордость – дело нехитрое. Мне, однако, хочется думать, что я все же не сделал это намереино, а, поскольку мы болтали уже обо всем на свете, случайно упомянул о выдачах.
Я спросил его, где он служил в 1945-46 годах, когда англичане выдавали на расправу Сталину – русских? Не только тех русских, которые взяли в руки гитлеровское оружие, но и сотни тысяч угнанных немцами в каторгу девушек и подростков. Доблестные британцы («в едином строю» с американцами) с оружием в руках, избивая дубинками женщин, загоняли их, освобожденных вчера из фашистской неволи, в советские теплушки, отправляли прямым маршрутом из немецких концлагерей – в советские, в Сибирь, на верную гибель.
Он сказал:
– Да, это было ужасно, НО ВЕДЬ МЫ НИЧЕГО НЕ ЗНАЛИ… Это сделал Антони Иден…
Как мог этот рафинированный человек сказануть такое о событиях, растянувшихся на два года; об акциях, в которых участвовали целые полки: не знали?!
Депутаты парламента не знали о том, что сотни женщин писали им сотни отчаянных писем. Генералы не знали, что десятки их подчиненных, солдат и офицеров, заключали с этими женщинами фиктивные браки, чтобы спасти их от «возвращения на родину»: от расстрела или голодной смерти на Колыме. Не знали… Но даже эта, откровенная, сорвавшаяся с языка моего собеседника нелепость не вызвала во мне и тени превосходства над ним.
Подлый поступок женщины может назвать ошибкой только тот, кто любит ее. Он любил свою Англию, этот умный сноб; он жалел Россию и презирал – Америку…
За что?
Мы пожали друг другу на прощанье руки. Он улыбнулся, и в его улыбке я прочел (наверное, мне просто этого хотелось) и уважение, и сочувствие, и пожелание удачи. Я был так горд его рукопожатием, как будто это король Швеции вручал мне Нобелевскую премию за мои невероятные заслуги в такси, за то, что я, наконец, научился водить чекер и задним ходом!..
Глава пятая
С меня – хватит!
1
Всего лишь три с половиной месяца назад сел я за баранку, а знал уже о такси – о-го-го – сколько!
Гоняют по Нью-Йорку полчища разномастных кэбов: синих и красных, зеленых и коричневых – каких только нет! Захотелось тебе зарабатывать ремеслом балагулы, заставила жизнь – намалюй на куске картона фломастером: «ТАКСИ», выставь это художество на ветровое стекло своего драндулета, и езжай себе с Богом. Сколько долларов удастся наскрести – все твои! Ты уже «таксист»!
А почему – в кавычках? Почему – «наскрести»?
Да потому, что человек, которому понадобился кэб, увидев разом несколько: и белый, и голубой, и черный – ни в один из них не сядет. Как правило, и житель Нью-Йорка, и заезжий бизнесмен, и турист из дальних стран будут стоять и дожидаться желтого кэба. Потому что желтый кэб – это, прежде всего, безопасность; и приезжих еще в самолете предупреждают попутчики: только в желтом кэбе – проверенный водитель…
Мои права с фотографией, выставленные на передней панели, есть гарантия того исключительно важного для пассажиров факта, что в свое время с меня были сняты отпечатки пальцев, и власти города Нью-Йорк путем тщательной полицейской проверки удостоверились, что я – не преступник, что мое дотаксистское прошлое не связано ни с убийствами, ни со взломами, ни с изнасилованиями. Правда, мне и по сей день ни разу не довелось ни прочесть, ни услышать, что какой угодно таксист: хоть проверенный, хоть непроверенный, совершил нападение на пассажира (обратное-то каждый день случается), но такое уж укоренилось в умах публики мнение, что от нью-йоркского кэбби всего ожидать можно, и не мне с этим предрассудком бороться.
Сколько в Нью-Йорке самозванных (их еще называют «джипси», т. е. «цыганскими») кэбов – установить невозможно. Газеты пишут, что их 50 тысяч, городские власти предполагают – 70 тысяч; точная же цифра никому не известна. Но таких, как у меня, желтых таксомоторов – 11787. Ни одним больше, ни одним меньше.
Только нам, водителям желтых кэбов, разрешено подбирать пассажиров на улицах.[38] Наши же конкуренты всех мастей имеют право лишь на того клиента, который вызвал машину по телефону. Мы – «желтые короли» Нью-Йорка, наши привилегии охраняет закон! Потому на капоте желтого кэба непременно должна красоваться особая «бляшка» – один из 11787 медальонов, а понятней будет, если сказать – лицензий на извоз, которые некогда, в 1937 году, мэр Нью-Йорка Фрэнк Ла-Гвардия распродал по блатной цене: водителям-одиночкам по сто долларов, а гаражам – по десятке за штучку. Да, да: официально гаражи платили по десять монет за медальон… И хотя подозрительная эта распродажа происходила совсем в иную эпоху, сорок лет назад, – ни мне, ни моим пассажирам недоступно осознать, что сегодня этот кусок жести размером с крышку консервной банки стоит столько же, сколько стоит уютный, утопающий в зелени садика особняк на Брайтоне.[39]
Особенно трудно мне понять, что в целое состояние оценивается укрепленная на капоте моего чекера бляшка сама по себе – без машины! Что под эту жестянку банк доверит многотысячную ссуду. Что эту чепуховскую цацку можно сдавать в аренду, ничего не делать и получать деньги… Впрочем, это я сейчас ради красного словца куражусь: «жестянка», «бляшка», а вообще-то о медальоне никакой таксист так не скажет. В устах любого кэбби это слово всегда звучит веско, как «залог», «недвижимость», «заем» – по какому поводу и с какой интонацией ни было бы оно произнесено. С завистью: «Видишь того грека? У него уже три медальона!». С болью: «Я мог купить медальон за десять тысяч. В свое время…» Безвозвратны сказочные те времена, собаке под хвост пошла вся твоя таксистская жизнь. Теперь медальон и за тридцать тысяч не купишь…
2
Обо всем этом думал я промозглым утром в последнюю пятницу сентября, возвращаясь в Манхеттен из дальнего района Вайтстоун. Тяжелый туман лежал на шоссе. Было скользко, я ехал медленно. Дрогнул под колесами обогнавшей мой чекер машины полурастерзанный труп собаки…
О том, что сегодня пятница, напоминали мне и гладкость тщательно выбритых щек, и мой парадный пиджак, аккуратно уложенный на сиденье, и брошенный в конверте поверх пиджака текст радиопрограммы: по пятницам, в 10.00 у меня запись. С тех пор как я стал «подрабатывать» в такси, мне не приходится трястись в сабвее через весь город, добираясь на радиостанцию. За час до записи я бросаю свой кэб на стоянке у Центрального вокзала, надеваю пиджак – и бегом через дорогу, к зданию 30 Ист 42, а там – на третий этаж…
Елки-моталки! Отвлекшись досужими думами, я прозевал ведущую в Манхеттен магистраль, и теперь мне придется добираться до центра по Северному бульвару. «Мало того, что порожняком, – чертыхался я, – так еще и через сто светофоров!..»
Впрочем, таксист никогда не знает, где найдет, а где потеряет. Едва я вырулил с шоссе на Северный бульвар, как увидел у бровки тротуара фигуру, неуклюже взмахнувшую костылем: меня просили остановиться.
Скрипнули рессоры под тяжестью туши, опустившейся на заднее сиденье. «В Манхеттен, через мост Квинсборо!» – сказал человек-гора.
Как ни обрадовался я неожиданному пассажиру, ехавшему туда, куда мне было нужно, но все-таки обратил внимание, что клиент-инвалид почему-то не уточнил адреса. «Манхеттен большой», – отметил я про себя, но под тиканье счетчика мысли мои унеслись куда-то далеко-далеко, черт знает куда – к подножию какого-то фантастического сооружения, которое уже не раз в течение нынешней осени приоткрывалось мне в обрывках вскользь услышанных разговоров между таксистами, и я, словно сквозь марево или дым, видел то вершину этого сооружения, то край его, а сейчас вдруг оно открылось мне целиком! Это была пирамида. Да, да, самая настоящая, наподобие египетских. Пожалуй, не самая грандиозная, но зато, несомненно, последняя из всех воздвигнутых на Земле пирамид: результат муравьино-кропотливых усилий нескольких поколений нью-йоркских кэбби…