А рядом вставало на ноги Советское государство. Буржуазный мир с особой силой почувствовал, что он давным-давно хромает на оба колена и никогда не был царством разума и свободы. А большевизм, вознесясь над планетой, все больше разжигал зовущее пламя неугасимого духа свободы и с героическим непокорством дерзостно утверждал начало новых начал.
Это был еще не виданный историей вызов старому миру, миру, который готов был служить богу и Мамоне, лишь бы леденящий вихрь революции не нарушал его мнимого благополучия. Старому миру чудилось, что большевики без разбора крушат верования, обретенные человечеством в тысячелетних исканиях, уничтожают религию с ее вечной скорбью и надеждами на откровения, с ее символами, олицетворяющими все прошлое.
Столько великих мыслителей всех времен посвятили свою жизнь созданию миропонимания, священных законов бытия и собственности, а теперь в России поднялась в сумерках безумия чернь, чтобы разрушить все, не дав взамен ничего.
Старый мир не мог с этим мириться. Надо было удушить Россию, пылавшую в огне гражданской войны...
Федор Ксенофонтович вдруг почувствовал, что мысль его застопорилась. Он взглянул в сторону решетчатых ворот и увидел красноармейца Манджуру, который напряженно смотрел на него, не решаясь побеспокоить.
- Вы что-то хотите сказать?
Манджура вытянулся и, печатая шаг, подошел ближе. Вскинув правую руку к пилотке и прищелкнув каблуками, со смущением попросил:
- Товарищ генерал, разрешите пойти пообедать!.. А то ехать далеко.
- Конечно, пообедайте. - Федор Ксенофонтович с упреком подумал о полковнике Карпухине, который должен был позаботиться о шофере. - Куда вы пойдете?
- Столовая тут рядом.
- А деньги у вас есть?
- Есть, товарищ генерал.
Манджура ушел. Федор Ксенофонтович снова окунулся в прошлое.
Шло время, утверждая правду и разоблачая ложь. Могучий пресс истории с жестокой закономерностью до рокового предела сжимал пружины социальных противоречий старого мира. Над Европой стала восходить черная планета новой войны. Дельцы и политики в высоких рангах государственных деятелей молебственно воздевали к черной планете руки, алчно указуя перстами на Восток.
Притязания лишили сна многих правителей: они без устали размышляли и рассуждали о желаемых приобретениях, не заботясь о том, что грядут потери. Иные с притворной восторженностью протягивали друг другу руку, пряча за спиной отравленный кинжал. По произволу деспотов утверждались дурные законы. Продажность и алчность развращали целые государства.
Таковы, в общем, краски, которые история спешно наносила на гнилое полотно диорамы межгосударственных взаимоотношений в буржуазном мире.
О, Германия! Поверженная в первую мировую войну, она уже тогда носила в своем растерзанном теле бациллы реваншистского брожения...
- Нет-нет, надо ехать только на озера! - услышал невдалеке от себя Федор Ксенофонтович. - Ни на Свислочи, ни на Птичи не клюет!
Он оглянулся и увидел в тени под соседним кленом дымивших папиросами командиров и понял, что разговор у них идет о завтрашней рыбалке.
- Ох, братцы, а на Нароче что делается! - оживленно начал рассказывать майор с медным от загара лицом. - Судак свирепствует! В прошлое воскресенье меня чуть кондрашка не хватил: это же ужас! Никакая леска не выдерживает!
- До Нароча далеко, - спокойно заметил высокий и длиннорукий старший политрук в кавалерийской форме. - Треба, хлопцы, базироваться на лесных бочагах.
Кто-то из рыбаков заметил незнакомого генерала, и они, переморгнувшись, отошли, к огорчению Чумакова, подальше. Федор Ксенофонтович тоже любил побаловаться рыбалкой, и ему было интересно узнать, какие же здесь виды на рыбную ловлю. Напряг слух, даже подвинулся на край скамейки, но теперь до него доносилось только бормотание - то приглушенное, то временами возвышавшееся, и он вдруг уловил в слившемся воедино течении мужских голосов какой-то ритм, а еще через мгновение сквозь этот ритм пробилась мелодия, будто рыбаки закрытыми ртами гундосили, повторяя одну и ту же знакомую песенную строку: "Калинка, калинка, калинка моя..." И опять: "Калинка, калинка, калинка моя..."
"Калинка" вдруг замерла: командиры, бросая в урну окурки, потянулись друг за другом со двора.
"Устал я", - подумал Федор Ксенофонтович и вспомнил комнатку в академическом общежитии, в которой ютились они когда-то с Ольгой. Вот там, в пору многочасовых сидений над книгами перед экзаменами, он заметил за собой эту странность - улавливать в человеческих голосах музыку. Однажды Федор Ксенофонтович корпел, кажется, над схемой сражений при Гросс-Эгерсдорфе, когда в Семилетней войне, в кампании 1757 года, русская армия преподнесла первый хороший урок Фридриху Второму. Чертил расположение русских и прусских войск, размышлял о том, как оформлялась и развивалась линейная тактика. Рядом на диване сидела, вышивая, Ольга. Видя, что он работает только карандашом и линейкой, она о чем-то начала рассказывать, а он, занятый своим, никак не мог вникнуть в смысл ее слов, хотя милый голос Оли журчал безумолчно. И вдруг его слуха коснулась песня! Он явственно различил, как говорок жены выливается в прозрачное сопрано и будто где-то рядом начали выбивать серебряные молоточки:
Ах вы, сени, мои сени,
Сени новые мои...
Пораженный, Федор Ксенофонтович усмехнулся про себя и отложил карандаш, полагая, что дозанимался до галлюцинации. А в неумолчном говоре жены опять послышалась знакомая мелодия:
Ах вы, сени, мои сени,
Сени новые мои...
И он тут же, раскинув руки до хруста в плечах, подпел ей:
Сени новые, кленовые...
Ольга подняла на него удивленные глаза, потом заулыбалась и с нежностью сказала:
- Бедненький, утомился мой академик.
А ему опять в ее голосе послышалось:
Ах вы, сени, мои сени...
Потом он стал замечать, что почти у каждого человека речь окрашена в определенные интонации, и если в них вслушаться, не вникая в смысл слов, то рождается музыка - иногда известная или сходная с чем-то знакомым, а чаще совершенно новая, и, умей он записывать музыку, наверное, получалось бы что-то своеобразное. И дочка Ирина, когда выросла, впитала в свой говор мамины "Ах вы, сени...". В голосе же Нила Игнатовича, если вслушаться, иногда прорывается мелодия "Взвейтесь, соколы, орлами...".