И он начал с того, что по окончании университета уехал за границу, где года два простым рабочим проработал на крупном кожевенном заводе в Австрии. Там он многое узнал, о многом задумался: как бы то-то и то-то перенять и устроить в России. Службу свою на австрийском заводе он закончил уже в должности инженера и, богатый опытом и специальными знаниями, полный планов и желания действовать, в начале девятисотых годов появился на родине.
Он был молод, здоров, неприхотлив в своих житейских привычках. Замыслов, смелых идей хоть отбавляй – чего бы еще? Но с первых же шагов натолкнулся на косность и скаредность толстосумов-предпринимателей. Введение новшеств требовало денег, производственного риска, а хозяева не желали ни рисковать, ни тратить деньги на вывезенные «от немцев» хитрости. Считали, что лучше и вернее старинки придерживаться, а что от этой старинки болеют и мрут люди, их мало огорчало.
Десять лет Аполлон Алексеич пытался пробить лбом каменную стену многовекового невежества, и если за это время осуществил хоть сотую долю задуманного, так и то ладно. Другой на его месте, верней всего, сдался бы, сложил оружие, но дьячковский сын был упрям, силен, «двужилен». Он много писал, публиковал свои работы, с трудом находя издателей. Его имя было замечено наконец, о нем стали поговаривать – редко всерьез и уважительно, чаще с усмешкой: маньяк… И самое любопытное, что всерьез говорили за рубежом, а с усмешкой в России.
В девятьсот десятом в губернском городе Крутогорске открылся сельскохозяйственный институт. Аполлона Алексеича пригласили руководить технологическим факультетом. К этому времени он уже защитил докторскую диссертацию, стал довольно тучен, женился на пышнотелой экзальтированной девице, дочке промотавшегося барина, имел дочь Маргариту и оброс великолепной бородищей, которую никогда не подстригал, плохо мыл и забывал расчесывать. Она росла как ей вздумается, сама по себе, и это очень огорчало Агнию Константиновну У нее была толстая заветная тетрадь в голубом сафьяне, что-то вроде дневника, куда уже на втором году их совместной жизни с Аполлоном она записала: «Боже, как груб, как нечуток этот человек! И эта дикарская мужицкая борода… Как я ошиблась!»
Февральскую революцию Аполлон принял довольно сдержанно. «Тех же щей, да пожиже влей», – так аттестовал он ее ко всеобщему возмущению его ученых коллег. Те захлебывались от восторга, до небес превозносили «русскую бескровную революцию», за чайным столом витийствовали, что «это только у нас-де, на святой Руси, может сотвориться такое», что «мужик-де наш, богоносец, не чета голодранцу – санкюлоту французскому», что «у нас-де немыслимо, чтобы черный народ стал бы вешать на фонарях людей привилегированного класса, ибо чем же виноват помещик, дворянин, фабрикант, ежели ему самим течением истории и, ежели хотите, самим божьим соизволением предначертано быть помещиком или фабрикантом?»
Аполлон встревал в подобные краснобайства, этаким крепчайшим дубильным веществом вливался в сладенькую водицу застольных разглагольствований.
– Богоносец! – пренеприятно, насмешливо ухмылялся в бородищу. – А Болотников? А Разин? А Пугачев?
– Но это же, послушайте, Аполлон Алексеич, совсем иная статья – Пугачев! Авантюрист, демагог… Идея мужицкого царя…
– Ладно, ладно, – зловеще бурчал Аполлон, – погодите… Увидите, узнаете еще вашего «богоносца»… Вот дайте, год-другой пройдет – новая грянет революция. Настоящая! И тогда уже не господа Керенский с Милюковым станут в ее челе, нет! «Богоносец» ваш развернется во всю свою могучую ширь! И ежели не примется он вешать нас по французскому способу на фонарях, так потому только, что в дражайшем отечестве нашем фонарей маловато… На осинах будут вешать! – весело заключал Аполлон. – На журавлях колодезных! Вот как-с!
– Да нас-то с вами за что же?
– Как так – за что?! За то, что сладко ели, мягко спали, шубы с бобровыми воротниками носили…
– Но позвольте, – говорил озадаченный собеседник. – Вы даже как будто восхищены такой перспективой?
– А что? Делать так делать, – похохатывал Аполлон Алексеич. – А это ж ведь пустяки-с, чистейший вздор: революция вроде бы и совершилась, а миллионер Терещенко – в министрах! Матюша же Чикилёв как был, так и остался при своих вонючих бочках… Не-ет, господа, дайте и Матюше в министрах посидеть!
Матюша был золотарем, очищал нужники в институтском городке, фигура анекдотическая.
– Ну, знаете…
«Большевик! Типичный большевик!» – шептали вслед Аполлону, когда он, огромный, косматый, какой-то вечно как бы немытый и нечесаный, шагал, прогуливаясь, по зеленым проулкам тихого и несколько чопорного институтского поселка. Грузно, но в то же время и мягко как-то, по-медвежьи, ступал, задрав бороду, постукивая по тротуару тяжелой кизиловой палкой, по-мальчишески довольный тем впечатлением, какое производили на знакомцев его жутковатые речи.
«Так-то, голубчики! – посмеивался. – Так-то, господа хорошие, пыль придорожная…»
Не через год-два, как он пророчествовал, а всего через семь месяцев полыхнула настоящая революция.
Шел январь восемнадцатого года.
Темные ночи, выстрелы в городе, неожиданные обыски в глухой предрассветный час. Искали золото. Искали офицеров. «Контриков, туды их мать!» Подозрительно поглядывали на профессорский корпус, на очкастую бородатую интеллигенцию, обитавшую в этих стенах и как бы затаившуюся в своей ученой недоступности.
И верно, притихли тут, поджали хвосты, замерли, отгородились наукой от грома, от грозного грохота событий. Многие изменили внешний вид, подделывались под серую массу. Пересыпав нафталином, попрятали в шкафы и сундуки мундирные фраки, визитки, сюртуки, дорогие шубы. Приоделись в плохонькие пальтишки, в кацавейки, кепчонки, мещанские картузишки. Обулись в стоптанные валенки, в латаные-перелатаные сапоги… Прибеднились, словом.
Один Аполлон как ни в чем не бывало с истинно царственным величием носил свои еноты и боярскую шапку, заносчиво драл кверху рыжеватую бороду, разговаривал грубо и громко.
Дела его складывались ничего себе. Новая власть (пока, правда, лишь на бумаге) сочувствовала всем его начинаниям и планам. Он мечтал построить при институте небольшой опытный кожевенный завод. Пять лет царские чиновники тянули это дело, а советские комиссары решили враз: строить. Проекты, сметы были утверждены с быстротой фантастической, но все уперлось в отсутствие средств и материалов. Однако уже летом восемнадцатого года в двух верстах от института состоялась закладка будущего завода. Все то, о чем мечтал, чего в течение многих лет добивался Аполлон, свершалось как по щучьему велению. Землекопы рыли котлован, к строительной площадке потянулись скрипучие телеги с кирпичом. И как неопровержимое доказательство реальности затеи, в дощатой, наскоро сколоченной хибаре поселился сторож строительства, беженец из города Сандомежа, бывший польский шляхтич пан Рышард Стражецкий.
Еще выше задрал Аполлон Алексеич бороду, еще крепче припечаталась к нему репутация большевика. Сослуживцы стали сторониться, остерегались при нем краснобайствовать, замыкались на все замки.
Его это сперва огорошило, а потом он сказал: ну и черт с вами, раз вы действительно оказались не людьми, а пылью придорожной… И он погрузился в работу, жил, ничего, кроме работы, не замечая, читал лекции по технологии и переработке сельскохозяйственной продукции, наблюдал за постройкой завода. Как говорится, полными пригоршнями пил из реки жизни.
И все-таки он каким-то неудобным, несуразным был человеком. Очень точно Агния Константиновна определила характер мужа: анфан террибль, озорной мальчишка. Привыкнув за всю свою дореволюционную жизнь постоянно пререкаться с властями, фрондировать по их адресу, он как-то механически перенес свою фронду и на Советскую власть, щеголял своей политической независимостью и, как огня боялся, что большевики и взаправду увидят в нем своего идейного соратника. Для того, чтобы этого не случилось, он время от времени шумно выражал свое недовольство и в пику правительству ударялся в протесты. Так, например, восстал против введения новой орфографии, публично поносил ее, издевался над нею и продолжал в официальной переписке подчеркнуто вызывающе пользоваться твердым знаком, ятем и десятиричным и. Демонстративно (знай дескать, наших!) лекции начинал не иначе как с обращения: «Милостивые государыни и милостивые государи!» И вре́зал в кизиловую свою знаменитую трость серебряный рублик с изображением убиенного государя императора.