При виде этой пары добродушная и простоватая приятельница Марфы так и покатилась со смеху, хватаясь пухлыми руками за свой почтенных размеров живот.

— Ох! Умру!.. — качалась она всем телом.

Другие скоморохи также старались поддержать свою репутацию — «людей веселых и вежливых», «скоморохов очестливых» — и тоже кривлялись с достаточным усердием. Говорили они большею частью прибаутками и притчами, так, чтобы выходило и «ладно», и «складно», и ушам «не зазорно».

— Жил-был в Новгороде, в красной слободе Юрьевской, честной гость Терентьище, — тараторил один краснобай, подмигивая льняной бороде, — муж богатый, ума палата...

Льняная борода охорашивалась и кланялась:

— Прошу любить и жаловать, вдова честная...

— И была у нево жена молодая, приветливая, шея лебедина, брови соболины...

«Молодая Авдотья Ивановна» жеманно кланялась — «хребтом вихляла, очами намизала», аркучи тако:

— И меня, младу, прошу в милости держать...

Потом Авдотья Ивановна стала охать, хвататься за сердце, за голову...

— Что с тобой, моя женушка милая? — участливо спрашивал старый муж.

— Ох, мой муженек Терентьище! Неможется мне, нездоровится...

Расходился недуг в голове,
Разыгрался утин в хребете,
Подступил недуг к сердечушку...

— Ах, моя милая! Чем мне помочь тебе?

— Ох-ох, зови волхвов ко мне, зови кудесницу...

Старый муж заметался и вместе с некоторыми из скоморохов ушел в сени, а оставшийся с Авдотьею Ивановною молодой «прелестник» стал весьма откровенно «изгонять из нея недуг» — обнимать и миловать...

Настасья Григоровичева и юный Исачко заливались веселым смехом, глядя на игру скоморохов...

Вдруг, по ходу действа, в сенях послышались голоса:

— Калики перехожие[53] идут... Калики!

«Прелестник», испугавшись этих голосов, заметался и спрятался под лавку, покрытую ковром. В палату вошли теперь — в виде «калик перехожих...» Один из калик, самый дюжий, тащил на спине огромный мешок, в котором что-то шевелилось, и положил мешок на пол у порога.

— Здравствуй, матушка Авдотья Ивановна! — кланялись «калики».

— Здравия желаю вам, калики перехожие! — отвечала Терентьиха. — Не встречали ли вы моего муженька, гостя Терентьища?

— Сустрели, матушка: приказал он тебе долго жить... Лежит он в поле мертвый, а вороны клюют его тело белое.

Запрыгала и забила в ладоши от радости Терентьиха.

— Ах, спасибо вам, калики перехожие, за добрую весточку!.. А сыграйте-ко про моево муже старово, постылово веселую песенку, а я, млада, на радостях скакать-плясать буду...

Заиграли и задудели скоморохи. Пошла Терентьиха выплясывать, приговаривая:

Умер, умер Терентьище!
Околел постылый муж!..

Вдруг из мешка выскакивает сам Терентьище с дубиною и бросается на жену. Жена взвизгивает и падает на пол. Терентьище бросается на ее «прелестника», которого ноги торчали из-под лавки...

— А! Вот где твой недуг! Вон куда утин забрался!

И пошла писать дубинка по спине «недуга»... «Недуг» выскакивает из-под лавки и бежит вон, Терентьище за ним...

Кругом хохот... Маленький Исачко плещет от радости в ладоши.

Вдруг в дверях показывается — и кто же! — сам князь Михайло Олелькович...

Марфа так и побагровела от неожиданности и стыда... «Ах, сором какой! Сором!..»

VI. ДУРНЫЕ ВЕСТИ

Наступила весна. Новгород, вместе с своими монастырями и посадами раскинувшийся на десятки верст в окружности, казалось, тонул в зелени.

Утро. Солнце, которого диск еще не выкатывался из-за горизонта, золотило, однако, своими лучами кресты некоторых новгородских церквей и колокольни монастырей Юрьева, Антоньева и блестевшие густою позолотою маковки церквей Хутынского и Перыня.

Над гладкою поверхностью Волхова кое-где клубился еще утренний туман.

Слышен был медленный, протяжный благовест: прозвучит где-либо один колокол, ему ответит, не спеша, другой, в другом месте; то прозвучит скромный колоколец где-нибудь на Торговой стороне, а на зов его откликнется зычный медный голос с Софийской; то донесется по Волхову далекий благовест с Хутыни, а как бы в привете ему отзовутся медною протяжною мелодиею с Перыня, словно бы это подавало свой голос пробуждавшееся ото сна Ильмень-озеро.

По Волхову в это раннее утро, вверх к Ильменю, плыла большая, раскрашенная яркими красками лодка — «насад», на носу и на корме которой красовались резные фигуры, изображавшие: одна — какую-то невиданную птицу, должно быть «птицу сирин», «глас коей вельми силен», другая — нечто вроде «трясавицы» — «девки простоволосой» с рыбьим хвостом.

Насад шел на веслах. Гребцы, которых было по двенадцати человек на каждую сторону, работали исправно, мерно качаясь в своих красных рубахах и глубоко забирая воду длинными крашеными веслами, напоминавшими распущенные крылья огромной птицы.

На лавках, обитых малиновым сукном, сидело несколько женщин и мужчин, одетых в богатое боярское платье. В самой середине, как бы на почетном месте, сидела женщина вся в черном, с лицом, до половины закрытым чем-то вроде фаты или легкого головного покрывала. Она глубоко, по-видимому, задумалась и не обращала внимания на припавшего к ее коленям мальчика.

— Марфа! Марфа! Марфа! — раздался вдруг в воздухе какой-то глухой, странный, точно картавый голос.

Женщина в черном вздрогнула и перекрестилась. Мальчик быстро приподнял от ее колен свою курчавую головку, вскочил на ноги и взглянул вверх, откуда раздался странный возглас.

— Гавря! Гавря! — закричал он радостно.

Высоко в воздухе, над насадом, кружилась большая черная птица. Головы сидевших на насаде поднялись вверх и глядели на кружившуюся в воздухе птицу.

— Ах, окаянный! Как смутил меня... — проговорила женщина в черном.

— Гавря! Гавря! Гаврюша! — снова закричал мальчик.

— Новгород! Новгород! — глухо прокаркала в ответ птица.

— Это к добру, матушка: он славит тебя и весь Новгород Великий, — заметил молодой мужчина, сидевший недалеко от Марфы.

— Так... зря каркает.

— Не зря... Это птица вещая.

— Варлам! Варлам! — опять прокаркала странная птица.

— Слышишь, матушка, кого поминает?

— Слышу... Преподобного Варлаама хутыньсково.

— А мы у него и не были еще, не кланялись угодничку.

— Заутра надоть и к ему-свету побывать со вкладом же.

— Точно, надоть: он заступа и крепость Великаго Новагорода.

— Гавря! Гаврюша! Летай к нам — я калачика дам!..

— Корнил! Корнил! — продолжала выговаривать удивительная птица.

— Ишь! И Корнилку-звонаря вечново славит...

— Корнил! Корнил!

Птица покружилась над насадом и, продолжая глухо выкаркивать всем в Новгороде известные имена, полетела назад.

Удивительная эта птица была — ворон. На вечевой колокольне, на перекладинах, на которых висел вечевой колокол, испокон веку было воронье гнездо, и в нем-то вывелся воронок, которого приручил и научил говорить Корнилко, сын вечевого звонаря и ныне сам звонарь. Ворон этот никогда не оставлял своей колокольни и своего гнезда, где он успел вывести целые десятки молодых крылатых поколений, которые и улетали в соседние рощи, заводили свои гнезда по другим новгородским церквам и монастырям, селились на надвратных башнях города, на старых башнях Детинца и на иных, любимых этою птицею высотах; а Гаврилко все оставался верен вечевой колокольне...

Ворона этого знал весь Новгород и относился к нему с суеверным уважением. Его считали вещею птицею — тем сказочным вороном, который знал, где доставать живую и мертвую воду. О нем в Новгороде ходило несколько сказаний, и все верили, что он оберегает Новгород и его вечевой колокол. Когда он каркал в неурочный час, то это непременно было или к добру, либо к худу... Так он каркал перед смертью последнего владыки, каркал и перед смертью посадника Исаака Борецкого, мужа Марфина. Иногда своим карканьем он останавливал бурные вечевые волнения и даже усобицы и «розратья». Новгородцы верили, что ворон этот — «птица несмертельная» — как несмертельна, вечна новгородская воля и вечевые порядки Господина Великого Новагорода!

вернуться

53

Убогие «Христовы странники». Часто им приписывалась чудесная сила, о которой говорится, например, в былине об исцелении Ильи Муромца, просидевшего тридцать три года сиднем и ставшего благодаря каликам богатырем.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: