— Что ж такое, что титло... А? Прислушайте, господо и братие: он об осударевой титле нам скажет.

— О какой такой титле? Знать не хотим никакой титлы!

— Да ты допреж выслушай, да тогды и ори!

— Я не ору...

— Полно, слушайте, братцы!

Кое-как удалось угомонить крикунов. Они замолчали — и все стихло. Посол заговорил:

— Титло есть слово великое... Коли вы великаго князя осударем назвали, и то знак, что вы за нево задались, и тогда следует быть ево суду в Великом Новгороде, и тиунам ево сидеть по всем улицам, и Ярославов дворище великому князю отдать, и в суды ево не вступатца...

Опять буря — еще сильнее прежней. Застонало вече.

— Так вот она, титла?

— Кака она, титла! Она не титла, а петля на шею Великому Новугороду!

— Нашли китлу!.. К черту ее! К черту китлу!

— Не китла, а титла!

— Все едино! Один черт на дьяволе!

— Захара подавайте сюда!

— Назара тащите на вече!.. Как смели они ходить в Москву судитца и крест целовать великому князю как осударю!.. Этого от века не бывало!

— И в докончанье сказано, чтобы новогородца не судить на низу, а судить в Новегороде! Тащи сюда тех, кто ездил на них судитца!

— Ишь китлу выдумали!.. И народец же!

Сквозь толпу с трудом протискивались десятские с бердышами. Они вели виновных.

— Пропусти! Вечново дьяка ведут, Захара!

— Назара пропустите, братцы, к помосту!.. Пускай ответ держат!

Бледные и трепещущие, подошли виновные к помосту. Они глянули на посадника — тот не смел, повидимому, поднять на них глаз и глядел в землю.

— Переветник! — схватил загрудки вечного дьяка ближайший новгородец. — Ты был у великово князя, ты целовал ему на наши головы крест? Сказывай!

Вечный дьяк заговорил, но слова замирали у него в горле. Он сделал над собой усилие и крикливо, точно с плачем, бросал слово за словом, размахивая руками:

— Точно — я был у великово князя... целовал ему крест... Но целовал в том, что служить мне великому государю...

— Осударю! Слышите?.. Это китла!

— Служить мне правдою и добра хотеть... Токмо не на государя моево Великий Новгород.

— Опять китла! И на Новгород китлу накинул, переветник.

— Ни-ни!.. Не на Новгород и не на вас, свою господу и братью...

Голос его совсем порвался. С лица крупными каплями катился пот... Он упал на колени.

— И Назар ходил за китлой! Сказывай, Назарьище!..

Тот стоял безмолвно и только дрожал.

— Говори! Зачем ходил?

— Посадник...

— Что посадник?

— Посадник посылал...

— А! Посадник!.. И посадник переветник!.. Продали нашу волю!

Через несколько минут вместо посадника Василия Ананьина, вечного дьяка Захара Овинова и Подвойского Назара на площади, у помоста, валялись безобразные клочки кровавого мяса.

— Не дам тебе, подлому, мясца ихово — каркай не каркай, — бормотал звонарь, грозя кружившемуся над площадью и каркавшему ворону и сметая метлой в одну кучу остатки тел погибших — посадника, вечного дьяка и подвойского. — Не дам ни волоса, не каркай...

Немного осталось этих «остатков реликвий»: все прочее разнесли на сапогах да на лаптях «худые мужики-вечники»... Экое времечко!

XIX. ИВАН ВАСИЛЬЕВИЧ У ГРОБА ВАРЛААМА ХУТЫНСКОГО

В декабре того же года Новгород обложен был московскими войсками, которые опоясывали его точно кольцом удава, постоянно, день за день, суживавшимся.

Сначала заняты были монастыри, расположенные с Софийской стороны, — Аркаж, Юрьев, Пантелеймонов и Мостищенский вплоть до реки Пидьбы, где находилась рубленая изба нашего старого знакомца — «пидблянина», недруга Гюряты-богатыря.

Потом москвичи заняли Лисичью Горку, Городище, Волотово, Сковородку, Ковалев, Деревяницу и, наконец, Перынь и Хутынь.

Вечевой звонарь не сходил с колокольни и все наблюдал за движениями неприятеля.

— Вон, аспиды, и Городище опоганили, и Перынь и Хутынь поди конским калом позаметывали, — бормотал он, по целым часам глядя на движение в московском стане.

Иногда старик, как бы забывая все окружающее, грозил кому-то кулаком по направлению к московскому стану:

— У-у, мукобряне[77]! Всю новогороцку муку пожрали! Приближались рождественские праздники. Смутно было в Новгороде перед этими последними праздниками. Зато особенное оживление проявляли москвичи. С обеих сторон готовились к последнему, решительному бою, и Москва дорого бы поплатилась, если б она решилась напасть теперь на это гудевшее отчаянной решимостью гнездо шмелей.

Но московский князь был хитер: он знал, что лучше истомить их истомой, изволочить до отчаянья московской волокитой, взять измором... И он морил их, сидя в своем стане да разъезжая на богомолье по занятым его ратями монастырям.

— Чево мукобряне развозились, словно мыши в соломе? — ворчал звонарь, заметив одним утром особенное движение у москвичей.

По льду, по Волхову, ехала целая вереница саней, высились на конях вершники. Шествие, казалось, направлялось к Хутынскому монастырю.

— Али Хутынь поганить поплелись, мукобряне? — Старик заметил, что и ворон туда же полетел, и на него тоже поворчал: — Совсем перемосковился.

Великий князь действительно ехал на богомолье в Хутынский монастырь... Шествие обставлено было всеми признаками величия. Князя сопровождала толпа бояр и дружина латников, а в числе приближенных находился и Степан Бородатый, особенно заполонивший Иоанново сердце мудрыми изречениями из Писания, которые он ловко умел подтасовывать под московское мировоззрение.

В монастыре великого князя встретил игумен Нафанаил с братиею. Иван Васильевич прямо из саней направился к церкви, опираясь на массивный жезл свой, украшенный самоцветными камнями и с рукоятью наподобие жезла Ааронова[78].

Всходя на паперть, он заметил сидящую на одной из ступенек крыльца девушку, которая грустно глядела куда-то в сторону, ни на кого не обращая внимания. Ни приближение великокняжеского поезда, ни топот лошадей, ни самое шествие к паперти князя со свитою и монастырскою братиею — ничто не вывело ее из созерцательного состояния. Она была одета хорошо, даже богато, а миловидное личико приковало к себе общее внимание. Великому князю показалось даже, что это личико ему знакомо, что он видел его где-то, любовался им... Особенно эти задумчиво созерцающие что-то светлые, невинные глаза...

Иван Васильевич невольно остановился.

— Кто сия девица? — тихо спросил он игумена.

— Се агнец, стригущему его безгласен, — был уклончивый ответ.

— Юродивая Христа ради?

— Ни, господине княже... Господь взял у нее разум.

— А каково она роду, отче?

— Болярсково, господине княже.

— И я так гадал в уме своем... Думается мне, я ее допреж сего видел.

— Не токмо видел, но и на руках своих пестовал, господине княже.

Бесстрастное лицо Ивана Васильевича выразило изумление.

— Пестовал?.. Кто же она?

— Григоровичева дщерь, Остромира.

— Остромирушка! — невольно вырвалось восклицание из уст, редко выражавших удивление, а еще реже говоривших то, что чувствовалось.

Он знал Остромиру еще девочкой. Наезжая иногда в Новгород, как в свою отчину, и гостя то у Марфыпосадницы, то у Григоровичей, он любил ласкать эту хорошенькую девочку и часто брал ее к себе на колени, а она, играя его бородой, часто смешила своими вопросами: «Отчего тебя зовут великим, а батю не зовут, — а батя выше тебя» или: «Отчего у тебя глаза такие, как на образе»... Теперь он узнал ее и подошел к ней.

— Остромирушка! — окликнул он ее.

Девушка как бы опомнилась, поднялась со ступеньки и поглядела своими прекрасными глазами на великого князя.

— И у тебя лица нет, — грустно сказала она, — и тебе нечем Христа целовать... Одни глаза... глаза как на образе — не смеются...

Князь изумленно глянул на Нафанаила.

вернуться

77

«Мукобрянами» назывались жившие на Городище московские служилые люди, получавшие от Новгорода продовольствие (от «мука» и «брать»). — Примеч. авт.

вернуться

78

«Жезл Ааронов» принято изображать с побегами, отростками, так как, по библейской легенде, из двенадцати жезлов начальников родов, положенных перед Господом, только жезл Аарона дал побеги, цветы и плоды миндаля, указуя на богоизбранность этого старейшины.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: